Умей Лютров со стороны взглянуть на собственное душевное состояние, он понял бы, что живет по одному установленному для себя закону, имя которому – Валерия.
Но сколь велика была зависимость этого открытия от девушки, которую звали Валерией, столь же зыбка и неодолима была связь между его любовью и ее самостоятельностью, отдельностью ее существа!
Он робел прикасаться к ней, как в детстве к ракушкам мидий, которые собирал на камнях у моря: стоило дотронуться до них, и створки сжимались, пряча все нежно-живое, розовато телесное, оставляя глазам один каменно-жесткий голыш, который можно было раскрыть только лезвием ножа, но уже невозможно увидеть того, что видел раньше, – нож оставлял неизбежный след насилия, грубое откровение раны.
Для тревоги достаточно было, если в звуке ее голоса приглушались нотки искренности, во взгляде угасала заинтересованность, внимание к тому, что он говорил. Лютров начинал чувствовать вею непрочность происходящего, оно казалось ему ненастоящим в какой-то главной основе. Но если на следующий день Валерия выглядела приветливой, страхи разом исчезали, и опять такими непростыми становились их прогулки по тропинкам Загородного парка, застывшего в морозном покое под глазасто мерцающим небом…
Он помнил каждый день, проведенный с Валерией, каждый час лесной тишины, помнил снег в лесу, пухлым пологом покрывавший землю и добиравшийся к верхушкам самых высоких травинок; помнил затаенно темнеющий хвойный настил, укрывшийся от зимы под нависшими шатром ветвями старых елей; помнил, как вечереет в лесу: у ног светлее, чем над головой, и такое спокойствие разливалось в душе в эти минуты, будто они совсем близкие люди и не предчувствуют, а знают о тех новых днях и вечерах, когда вот так же будут шагать в ногу, вслушиваться в молчание леса, в согласный хруст снега под ногами, оглядывать верхушки старых сосен в поисках дятла, смеяться…
Вчера после театра вдруг – метель!.. Снег сыплет вовсю, наметает сугробы у каждого угла, у всего, что торчит из земли, стучится во все без разбора окна домов, по-собачьи ошалело мчится вслед автомобилям!
Вспоминая свою радость от ее детского веселья, когда не ему, а ей удалось остановить такси у оперного театра, Лютров переживал неуемное желание поделиться с кем-нибудь этим своим ликующим состоянием, будто знал, как научить людей быть счастливыми.
Потому-то он и начал памятный ему разговор с Извольским о Томке, искренне считая его выбор неправомерным, ибо Томка совсем не та девушка, которая нужна Витюльке. Но едва Лютров начал этот разговор, подвозя Извольского в своей «Волге» с работы в город, как сразу же пожалел об этом.
Витюлька заметно поскучнел, как-то неприязненно сощурился и замолчал, глядя в лобовое стекло машины.
– Витя, ты извини, если я…
«Дернуло же меня за язык!..» – с досадой подумал Лютров.
– Брось, Леша. Ты вроде Долотова… Мы как-то с ним часа три носились над Сибирью. «Отдохни, говорю, я подержусь». – «Ничего, говорит, я не устал». – «Ну и шут с тобой», – думаю. Сижу подремываю… Вдруг толкает: «Гляди, видишь деревню возле железки?» – «Ну?» – «Лубоносово. Там моя мать похоронена, приемная». – «Давно умерла?» – «В пятьдесят первом, говорит, в феврале». – «Навещаешь?» – спрашиваю. Кивнул: «Каждый год». Вспомнил я тогда, сколько и чего об этих его поездках наговорено, и подумал, как иногда неправильно объясняем мы непонятное в человеке. А у Борьки и дел-то, что живет, как совесть велит… Вот и он рассказал мне о Лубоносове, чтобы я не обижался, не думал, что не доверяет… Костя Карауш недавно прошелся насчет моего роста и твоей величины, а Борис ему: «Для дураков весь мир и люди в двух измерениях. Ты лучше поищи в них чего тебе не досталось».
Витюлька вытащил сигарету и долго закуривал, обламывая спички. Нервно затянувшись, он стал говорить с несвойственной ему беспощадностью в голосе:
– Увы, мир в двух измерениях не только для дураков… Когда я увидел твою девушку, я даже растерялся – очень она похожа на некую… теперь уже даму. В студенческие годы жил я в Радищеве. Помню лето. Погода тихая, легкая, лучистая, и стоит у дверей девушка. «Вам кого?» – «Вас, наверно». – «Меня?» – «Вы Извольский?» – «Да». – «А ваш папа Захар Иванович?» – «Да». – «Я у вас буду жить». Оказалось, батя предложил коллеге провести август у него на даче. Первой приехала дочь… Если бы ты знал, Леша, как я любил ее и что со мной творилось, когда я услышал ее разговор со своим отцом: «Уж не думаешь ли ты выдать меня замуж за этого уродца?.. Умора». Я не знал, куда себя девать от стыда.
Извольский потер лоб, будто стирал проступившее воспоминание.
– Так-то, Леша… Ты говоришь: Томка. А что Томка? По крайней мере, ей и в голову не приходит называть меня уродцем…
Долго Лютров не мог простить себе начатого разговора. И в самом деле, откуда ему знать, с кем следует, а с кем не следует общаться Витюльке?.. Говорят, убить журавля так же просто и так же постыдно, как ударить ребенка. И Витюлька представлялся ему раненым журавлем, которого он своими советами да участием лишал надежды на выздоровление.
…Все вечера января они проводили вдвоем.
– Ну, вот мы и опять вместе, – говорила она, усаживаясь рядом.
И они неслись в машине за город, отправлялись на стадион – посмотреть балет на льду, бродили по уже забытым Лютровым залам музеев, по заповедным пригородным усадьбам, просиживали по два сеанса в кино.
С каждым днем он все ревностнее, все бережливее думал о том, что хоть как-то относилось к ней, занимало ее, было ее жизнью, не замечая, что воспринимает все серьезнее, чем следует, словно боялся недосмотреть, не прийти вовремя на помощь, не уберечь…
– Вы со мной как с ребенком, – смущенно улыбалась Валерия. – А мне нравится. Бабушка говорила… Вы не будете смеяться?.. «Ты, внученька, как встретишь хорошего человека, дай ему побаловать тебя. Мужчинам приятно старшими себя понимать, заботиться… Твоя мать в молодости все по-своему норовила, да вот радости не знала».
– Ну и хитрая ваша бабушка!
– Нет, она добрая.
После веселого американского фильма в кинотеатре «Ермак» они отправились поужинать в расположенную неподалеку гостиницу.
Шагая по свободному проходу ресторана, она привычно опиралась обеими руками на его локоть, то и дело обрадованно поглядывая на него снизу вверх. На ней было светло-сиреневое платье, волосы подвязаны надо лбом такой же лентой, в ушах, покачиваясь, тускло поблескивали две капли жемчуга. А в том, как она чуть боком шагала, заглядывая ему в лицо, и как при этом некрасиво морщилось платье, угадывалось девчоночье неумение следить за собой, носить одежду. Но именно это и придавало ей ни с чем не сравнимое очарование…