— И что же? — быстро спросил Максим, чувствуя подвох.
— Ничего особенного. Просто командующий войсками, прочитав заметку, отправил этого военкора с учений и сказал, что его перо годится, может быть, для сочинения сказок, но не для того, чтобы писать о войне.
— Кто же он, этот командующий?
— Будущий маршал Тухачевский.
— Нет, это уже слишком, это невыносимо, — оторопело, стуча зубами, точно от озноба, выдавил Максим. — Я не желаю об этом слушать! — вдруг взорвался он. — Да вы, вы… просто заодно с ним! И вовсе не были в Испании!
Максим отшвырнул удочку. Удилище упало за борт. Он стремительно сбросил сапоги, куртку, брюки и, отдавшись во власть гнева, чувствуя, что не может больше ни одной секунды оставаться с этим человеком, выпрыгнул из лодки. Вода вздыбилась фонтаном, обдала Легостаева, он едва удержался в готовой перевернуться лодке, но продолжал сидеть все так же, как и сидел, и на лице его не было написано ни удивления, ни обиды. Он даже не попытался вытереть воду, стекавшую по его, будто окаменевшему, лицу, и невозмутимо смотрел на Максима, плывущего к берегу и усиленно борющегося с мощным течением. Легостаев сидел так несколько минут и вдруг, увидев, что Максима быстро сносит вниз по реке, спохватился: «Чего доброго, утонет! Его же и в армию не призывали, а ты с ним так жестоко. Старый осел!»
Легостаев наскоро смотал донку, выбрал якорь и приналег на весла, словно Максиму уже угрожала опасность.
Максим плыл, не зная, что лодка, держась чуть поодаль, сопровождает его. Здесь, в воде, он словно бы отрезвел, поняв, что поступил опрометчиво, даже глупо, выразив свое несогласие с Легостаевым не аргументами, а эмоциями, уж слишком по-детски. Взял да и сбежал, как от прокаженного. Стало стыдно своего бегства, своей мальчишеской выходки.
Максим чувствовал, что, борясь с сильным течением, быстро устает, а до берега еще далеко. Ярослава и Жека, видимо, ушли в лес — у костра никого не было. Максим смотрел на костер, он был словно потухшим: огонь не был виден на ярком солнце. Закопченный котелок висел на перекладине. Он казался Максиму далеким и недосягаемым. Максим плыл, напрягая все силы, а река сносила и сносила его, не давая ему достичь середины. Он не оглядывался, уверенный, что Легостаев, уязвленный обидой, все так же сидит, повернувшись к нему сгорбленной, вызывающей то жалость, то неприязнь спиной. И потому плыл, судорожно рассчитывая только на свои силы. «Неужели не доплыву? Неужели даже эти оставшиеся дни, на которые возложил столько надежд, станут для меня несбыточны? Как все глупо, неразумно и странно…»
На середине реки Максим почувствовал неладное: руки слабели с каждым взмахом, тело стало тяжелым и неповоротливым, его неудержимо тянуло вниз, в глубину этой быстрой, горящей в солнечном сиянии воды. Река словно вознамерилась доказать ему, что человек — ничто в сравнении с ее силой. Максим, захлебываясь, оглянулся назад и совсем близко от себя увидел нос проплывающей лодки и все ту же чуть сгорбленную спину Легостаева. К своему удивлению, первой реакцией было не чувство радости оттого, что теперь он спасен, а чувство стыда. Это прибавило ему упорства и силы, он рванулся от лодки, будто она грозила ему опасностью, и больше всего боялся услышать насмешливый голос Легостаева.
Но сил хватило ненадолго. И он вдруг решил, что, если не утонет, если все же примет молчаливо предложенную помощь, то сегодня же, обязательно сегодня, в этот первый за все время солнечный день, уедет из Велегожа. Даже если Ярослава будет против.
Максим обессилел настолько, что понял: еще минута — и будет уже поздно. В этот момент он снова увидел почти рядом со своей головой лодку, услышал сильный всплеск весла и инстинктивно ухватился рукой за мокрую корму.
Максим тяжело дышал, будто над светлой, солнечной рекой недоставало воздуха, и боялся поднять голову, чтобы не встретиться взглядом с Легостаевым. «А если бы вот так на войне? — Максим мысленно нещадно отхлестал себя самыми последними словами. — Да еще под пулями? Нет, старик в чем-то прав, прав, особенно в том, что надо успеть, многое надо успеть…»
Легостаев подвел лодку почти к самому берегу, и вскоре Максим почувствовал ногами дно. Он тут же отпустил корму, и Легостаев неторопливо, словно бы в раздумье, начал грести обратно.
Максим, пошатываясь, выбрался на берег, устало опустился на песок возле самой воды. К нему уже спешила Ярослава.
— Что случилось? — взволнованно спросила она, обращаясь не столько к Максиму, сколько к удалявшемуся от берега Легостаеву.
— Небольшой заплыв, — пытаясь изобразить веселое настроение, откликнулся тот. — Жарко!
— Нет, вы что-то от меня скрываете! — Ярослава подбежала к Максиму, обхватила его за плечи. — Ты весь дрожишь!
— Ярослава… — Каждое слово давалось Максиму с трудом. — Ярослава… Мы сегодня же… сейчас… должны уехать…
— Хорошо, хорошо, — торопливо согласилась она, поняв, что произошло что-то очень серьезное. — Хорошо, только успокойся, возьми себя в руки.
— Сейчас же, сейчас, слышишь? — как в бреду повторял и повторял Максим.
— Катер идет вечером…
— Хорошо, вечером, но сегодня же. Понимаешь, я не могу, не имею права здесь оставаться…
— Но что стряслось? Вы опять говорили о том же, что и вчера у костра?
— Пойми, все мое существо восстает против него. Пусть он остается один со своими мыслями. Откуда он взялся? Мы не звали его к себе!
Ярослава присела рядом с Максимом.
— Я согласна уехать, понимаю тебя. Но солнце… Первое за все дни. И конечно же будет плакать Жека.
Максим встал, опираясь на горячее от солнца плечо Ярославы, и медленно поплелся к палатке.
— Отдохну немного, — обронил он.
— Готов завтрак. Ты бы поел.
— Спасибо, я потом.
В палатке было душно, но он, коснувшись щекой подушки, моментально уснул.
Жека настежь распахнула палатку, и Максим в проеме, залитом солнцем, увидел, как в ее ручонках трепещется что-то ослепительно серебристое, — то был крупный лещ, продетый через жабры на мокрый ивовый прут. «Конечно же подарок Легостаева», — мелькнуло в мыслях у Максима, и он вновь с той же беспощадной горькой остротой ощутил чувство стыда вместе с непреклонным сознанием своей правоты.
Максим вышел из палатки, и Ярослава с тревогой заметила на его лице уже знакомое ей выражение самоосуждения и горечи, которое, как он ни пытался, не мог скрыть. Жека с ликующими возгласами прыгала вокруг отца, пытаясь вызвать у него такое же ликование, но он молча и отрешенно смотрел то на дочку, то на леща и в то же время косил взглядом на палатку художника.