На обширной Вашингтонской конференции, происходящей в одном из шикарных отелей столицы Америки, в разных залах проходили доклады, лекции, выступления, имеющие отношение к литературе и политике России. По случаю открытия конференции в Джоржтаунском университете был приём. На чтении стихов и лекции Кузьминского я не была, но прослушала его выступление на банкете, где по очереди выступали с тостами важные представители культуры. Кузьминский, любивший залить за воротник и поискать истину в вине, когда ему предоставили слово, был хорошо «погружён в поиски истины», и найденная им истина вышла наружу. Он полил грязью всех присутствующих американских славистов — «Вы, профессора, по–русски говорить не умеете, у нас каждый фарцовщик, как лорд, выражается по–английски», потом перешёл на американскую публику — «Ваша, еб, Америка — сафари с «реднеками»…» За доллар переедите родную бабушку…» «А что пьёте …»
Закончить перечисление «найденных истин» Кузьминскому не удалось, мой муж Яков «сдержал» его, во весь голос прокричав с места чтобы он сел и успокоился. И Костя успокоился и сел.
Конференция сопровождалась ещё и выставками современного русского искусства в нескольких галереях города Вашингтона, разными «панелями», обсуждениями. Одно из главных обсуждений–совещаний русского художественного авангарда было организовано Нортоном Доджем, профессором Мэрилэндского университета, коллекционером русской живописи, основателем фонда «Кремона фаундейшен», и происходило в его поместье, в часе езды от Вашингтона. Нортон Додж предоставил свой сверхмиллионерский дом на океане, на целых два дня, для русской художественной шпаны, которая оккупировала, кажется, комнат пятьдесят в его доме. В большом зале дома должны были происходить обсуждения русского художественного авангарда. В первый день обсуждений я гуляла с Даничкой по поместью Нортона Доджа и не присутствовала на совещании, но на второй день мне удалось послушать, что происходит с русским авангардом, потому что Даничке было разрешено побыть на обсуждении. Приглашённые художники и искусствоведы собрались в центральном зале дома Нортона под сводами готического потолка, со стенами, увешанными старинными картинами, и говорили о целях, происхождении и назначении искусства.
Когда большая половина обсуждений прошла, принесли «на панель» выспавшегося Кузьминского, великолепно оценившего вина заводов Нортона Доджа. Поклонники положили Костю на ковёр, и он в течение дискуссии возлежал как Римский Патриций в окружении нашего Данички и Лорда Черняна, тоже приглашённой на совещание очень важной чёрной собаки профессора искусствоведа Джона Боулта. Шло длительное обсуждение: и про идеализм в эстетике, и про противоречие между чувством и разумом в восприятии искусства, и про форму и содержание у Гегеля, Юма, Канта. Красота и прекрасное. Как понять, что хотел выразить художник? Сущность художества в настроении? Как понимать современную посткубистскую модерновую живопись? Можно ли понять красоту живописи Джексон Поллока?
«Всё очень просто понимать, — раздался голос лежащего Кузьминского, — «Стоит» у тебя на картину или «не стоит «- вот и всё понимание!»
Так Кузьминский закончил дискуссию о прекрасном.
Через год мы тоже оказались в Техасе, в Хьюстоне, недалеко от Кузьминских, когда стали работать в научно–исследовательском центре нефтяной фирмы «Эксон», где мой муж Яков получил предложение и почти сразу «устроил» и меня. В Остине, помимо Кузьминских, жил наш ленинградский друг Илья Левин, учившийся в аспирантуре на той же русской кафедре, где работал Костя, там же был Центр русской культуры, который возглавлял профессор искусствоведения Джон Боулт, собаке которого, Лорду Черняну, я разрешила ночевать в библиотеке Нортона Доджа. (С тех самых пор мы неизменные друзья с Джоном, хотя Лорд Чернян давно покинул этот мир.)
Мы часто навещали и этот Центр, и наших друзей. В университет приглашались разные деятели русской культуры — поэты, писатели, художники, режиссеры, устраивались симпозиумы, обсуждения, выставки. В то время в Америке ещё теплился интерес ко всему русскому и американское правительство вкладывало деньги в этот «интерес», начавшийся с запуска советского спутника и закончившийся с концом перестройки, «хвост» этого интереса мы ещё застали.
Кузьминский читал лекции, устраивал диспуты, был ни на кого не похожим профессором с эксцентричными повадками, и отдельные студенты просто носили его на руках, в переносном и буквальном смысле слова, как на конференции в Вашингтоне. Жаль, что эти уносы и приносы нельзя больше увидеть живьём, а на фотографиях почему- то их никто не зафиксировал.
Хьюстонской публике было любопытно посмотреть на легенду русского авангарда, пообщаться, послушать модернистские стихи, и мы устроили в нашем доме что‑то вроде поэтического вечера Кузьминского, пригласив желающих. «Легенда» — поэт Константин Кузьминский появился, естественно, не без экстравагантности: в длинном расшитом балахоне, с посохом в одной руке и какой‑то громадной амбарной книгой в другой, якобы там рукописи стихов, в ковбойской шляпе с полями по полметра. Его вид не обманул надежды слушателей увидеть нечто оригинальное.
Даже в Америке, где трудно кого‑то поразить, Кузьминский всё равно мог ошарашить публику каким‑нибудь балдахином, бахромой, торбой, чёрной повязкой на глазу, борзыми собаками, толпой поклонников, и американский прохожий невольно останавливал на нем взгляд. Видела, как машина, проезжавшая мимо Кости, замедлила движение и даже попятилась назад, шофер и пассажиры повернули шеи на все возможные градусы, озираясь на идущего по улице Кузьминского. Газета «Нью–Йорк Таймс» сравнила нашего поэта Кузьминского с американским поэтом — «битником» Алексом Гинзбургом, который тоже бросает вызов истэблишменту и считает себя «мост брильянт мен ин Америка».
И вот поэт Кузьминский начал читать стихи с энергией и неистощимым энтузиазмом. Стихийные ритмы летают по нашему дому. Мы с Яковом принялись наливать и смешивать напитки на прилавке, который отделял нас от Кости. Заметив, что среди слушателей происходит шевеление и что некоторые дамы покидают свои места, я подумала — от переполнявших эмоций. Что оказалось правдой. Находясь за спиной Кости, мы не могли видеть, как во время чтения он проводил некоторые манипуляции: невзначай поднимал полы своего балахона, ставил ногу на приступочку (как быстро он её нашёл и приспособил) и обнажал свои мужские достоинства. Через секунду, как ни в чем не бывало, он опускал задравшуюся полу. Но. в порыве ритмического ударения, как бы помимо его воли, пола балахона опять поднималась. И так несколько раз — для соответствия лица и поступков. В момент, когда Яков присоединился к публике, Костя с бесовской хитрецой взглянул в Яшину сторону и прекратил свои оголения.
Кузьминский прокламировал, что без обнажения не может быть творчества, что эксгибиционизм лежит в основе всякого подлинного искусства и без него нельзя быть настоящим художником. Можно показываться голым, эпатировать, юродствовать, но при этом совсем не обнажать своего внутреннего трагизма, своего поражения, своей души, как это делают герои Достоевского. Внутреннюю дисгармонию, отчаянность, загнанность, «первичную ткань жизни» в творчестве обнажить не так‑то просто, проще — боль заливать водкой, что и делали многие из окружения Кузьминского и он тоже. Таким образом противостояли реальности, одиночеству. Желание выпить возрастало прямо пропорционально чувству одиночества. «Пили от осознания свой биологической ограниченности в сравнении с беспредельностью умозрительного потенциала», так считал Яков, а его друг поэт Глеб Горбовский «пил, потому что кругом пустота».
Джон Боулт, Директор Русского Центра Техасского университета, англичанин и искусствовед, большой поклонник Кости, решил отметить сорокалетие Кузьминского по высшему классу, сделать шикарное развлечение для публики. На празднование было приглашено более ста гостей, профессоров, аспирантов, художников, искусствоведов, людей, занимающихся и интересующихся русской культурой. Нас позвали вместе с нашими детьми. На громадном озере около Остина, образовавшемся в глубоком разломе, окружённом невысокими горами — «балкони» — (мои последние остатки геоморфологических познаний) Джон Боулт зафрахтовал пароход размером с нашу «Аврору», назвав его «Константин Кузьминский.» Студенты украсили пароход небольшими флагами с эмблемой ККК (Константин Константинович Кузьминский). Некоторые жители Остина, думая, что это прославление «Ку–Клукс–Клана» приходили в недоуменье. По задумке Джона Боулта, все участники праздника должны были собраться на пароходе и ждать появление юбиляра, для которого это празднование готовилось как сюрприз. Когда вся толпа приглашённых была в сборе и наш сын Даничка уже сидел на корме, его величество Константин Константинович Кузьминский, в окружении свиты и двора, пожаловал к кораблю. Голова юбиляра была украшена золотой короной, в одной руке посох, в другой герб морей. Он размеренно подходит к борту, останавливается, читает название парохода, снисходительно улыбается (ничего, дескать, удивительного, вроде как так и надо). Поднимаемся по траппу. Раздаются фанфары. В небо взлетают несколько ракет. Фейерверк Кузьминскому. Морской Царь усаживается на троне, установленном на палубе и обвитом сетями с морскими водорослями. Пароход отчаливает. И тут над озером появляется самолёт с развивающимся плакатом с надписью по–русски: «Сорок лет ККК — это не хуй собачий». Самолёт делает круги вокруг корабля, свита и все приглашённые радостно кричат, читая приветствие. Но не все понимают самолётное «поздравление «и просят нашего шестилетнего Даничку перевести. «День рождения Кости это — не день рождения собаки», — улыбаясь, переводит Даничка. В рупор на всё озеро летят поздравления, тосты за процветание Константина, русской культуры, поэзии, Джона Боулта… Наш царственный Нептун принимает поздравления вместе с водочкой, и через какое‑то время путешествия по воде он так всего напринимался, что потерял и корону, и величие. После причаливания корабля его величество прямо на троне до машины доставляют четверо молодых любителей поэзии.