Жидоморскую экзальтацию автора оставим в покое — скучная тема, но (анти)русский надрыв его достоин короткого комментария. Русская мысль безопорна, пустотна, она сплошь состоит из зияний, это в ней главное помешательство. Пытаешься нащупать ногой твердь, хоть какой-нибудь тезис, и немедленно падаешь в дырку: всюду обман и отверстие. Даже язык русский гнилостен, его паруса полны мерзкого ветра, слова покрываются струпьями, этот язык бубнит, заговаривается и немотствует, как первый галковский отец. Натуральные обстоятельства такое непотребство воздвигнуть не могут, налицо чей-то замысел, попытка выжечь национальную землю, отравить все колодцы. Евреи — проводники этой воли, но не ее господа; все решает безличная Провокация, управляющая русской мыслью, историей, языком. А поскольку бороться с нею бессмысленно, ибо из вещества провокации вылеплен весь родительский космос, вызревает потребность спалить его дотла, до последней звезды и туманности. Препарируя национальную письменность, Галковский желает ей смерти. Он дискредитирует все типы русского высказывания. «Бесконечный тупик» претендует на то, чтобы закрыть русский текст как таковой, вместе с его толкованиями. Несбыточный, финалистский замысел, после него трава не должна расти, и остается лишь жалость к себе, затерянному в этих страницах, лишь одиночество, Одиноков.
Сумасшедшая книга, одна из значительнейших в десятилетии. Держаться за розановские фалды — что может быть архаичней! Но — получилось, слово сочится ненавистью и обидой, масса неутоляемой аналитической тонкости и барочного червоточия, изящных в чавкающем своем людоедстве патологий души. Только вот бесконечность потеряна, ее выгрыз тупик; фрагменты горели жарче цельного текста, публикация съела миф. Но бесконечности ни у кого нет сегодня. Она была у Сергея Курехина, с его смертью русская культура лишилась прорыва, утратила тяготение к запредельному.
* * *
Так оно было, наверное. Центр конспираторов, подземный, с порученцами в мышиных мундирах, или какой-нибудь гималайский астральный ашрам, где, сбившись в кружок, бормочут махатмы; и решено уничтожить художника — как в хасидской притче Зло отворачивает захворавшего мальчика от постоялого двора и лекарства, дабы он скончался в дороге и не смог стать мессией. Для чего им понадобилось покушение, замаскированное под внезапную опухоль сердца, в чем провинился баловень множества дарований, музыкант, председатель, поп-механических оргий? А пусть бы лишнего не болтал, не выбалтывал тайны.
Слышны отзвуки великой битвы Богов и Титанов, говорил он незадолго до болезни, должна возникнуть другая цивилизация, на принципиально иных основах, нежели та, что существовала всё последнее время. Старые культурные кумиры падут; их не просто убьют или вычеркнут, но более не увидят в них надобности; а новых идолов, вероятно, не будет, потому что и время изменится, потечет в другом ритме. «Именно поэтому я говорю, что я сторонник новых Богов. То есть даже не Богов, а Титанов», которые «поднялись на борьбу с Богами». Ведь до сих пор «нами правили Боги, разные Боги». Эта цивилизация, конечно, возникнет; в отличие от либералов, те немногие люди, к числу которых принадлежал Курехин, чувствуют переборы тьмы и внезапные дуновения воздуха, разгоняемого невидимыми крыльями. А пока что, продолжал он, в космосе рождается Существо, и оно тоже явит свой лик, и привычной констелляции ценностей не будет от него ни жалости, ни избавления. Сначала мне померещилось, что это метафоризация типично вагнерианского круга идей о возникновении обновленного человечества, расы артистов, а сам Курехин — синтетический волхв, мистагог и хореавтор фантазий, о котором пророчили в Байрейте или в Дорнахе, но потом в этих предсмертных высказываниях открылась гораздо более глубокая, гностическая перспектива. Речь идет о смене циклов, эонов, о неизбежном пришествии того, чего никаким словом не выразить. И открывается самый жгучий курехинский враг — материя.
Художники различаются в том числе тем, за и против каких идеалов они выступают. Одни ищут общественной справедливости, им, к примеру, нужна не Европа банкиров, а Европа трудящихся. Другие стараются не допустить поворота северных рек, мечтают заштопать девственность Озера и Деревни, бредят природной и национальною чистотой, а врага распознают в загрязнении. Третьим мила дева Корректность, они защищают от большинства самостояние третьемирных меньшинств и ждут, когда те до отказа заполнят стогны прощального Рима, облевав его разум, богатства и душу. Четвертые думают лишь о том, как уберечь творчество от моды, толпы и торгашества. Пятые отдали честь за билет в Мекку коммерции и умирают, если им достается не партер, а галерка. Шестые, девятые, двадцать третьи… Но мало кто ополчается против материи как таковой, в чем и была последняя миссия Сергея Курехина, встреченная ненавистью лицемерной элиты. Современное искусство, говорил он, пребывает в маразме; сочетая невменяемость с корыстным расчетом, искусство (этим оно напоминает политику, отказавшуюся от метафизического измерения) отвергло одушевлявшую его некогда идею невозможного и определило свою гибель. Невозможное существует, потому что мы его ищем и ждем. Только с помощью невозможного претворяют тварность в ангелическую светоносность, одолевают косное вещество, возносятся над гравитационной рептильностью — свершают гностическое чудо освобождения от материи, освобождения искусства. Само по себе искусство малозначительно, оно будет смыслом и властью в том случае, если станет ветвью универсальной культуры, включающей в себя и политику как метафизическую стратегию избывания тяжести мира и восстановления традиционных вертикальных начал общества, начал не материальных — духовных. Парижская коммуна оказалась говном, но Рембо правильно сделал, что ее поддержал, было недавно написано. Партия Лимонова — Дугина аналогичного качества, и Курехин тоже вступил в нее правильно, не испугавшись назваться фашистом. Демократический идеал, может быть, дивно хорош, но он так же подходит для прорыва на ту сторону, как пластилиновый топор для колки дров. Экстремистская же политика, эта крайняя форма искусства, смотрит за горизонт, совпадая с взглядом художника: артисты не сходствуют прежде всего в степени своей готовности принять невозможное (предельные следствия радикализма), в своем отношении к падшей материи, ожидающей превращения в свет. Проще простого назвать это утопией, но чем утопичней (на обывательский взгляд) мыслит художник, тем реальней бывают его жизнь, смерть и работа. Курехин сперва якобы развлекал, а в последние годы его стали бояться. Меж тем он всегда хотел бесконечного, и с его смертью бесконечность из русской культуры ушла.
* * *
Через зеркальную стену итальянского ресторана увидел японца неопределенного возраста и долго смотрел, как он ест суп. Медленно, ложку за ложкой, не изменяя лица, ни на йоту не отклоняясь от курса, подсыпая в тарелку тертого сыра. Он, конечно, заметил меня; когда за кем-нибудь внимательно наблюдают с близкого расстояния, наблюдаемый обязательно почувствует взгляд и развернется в его направлении. Но японец не смотрел в мою сторону и продолжал аккуратно есть суп. Захотелось взять его измором, я решил выстоять, прижавшись к стеклу, сколько понадобится, минут 8 или 12, лишь бы он наконец оторвался от пищи и хоть как-то себя проявил, желательно раздражением, досадой, негодованием на необъяснимое хамство. Время от времени я принимался шептать его незнакомое имя, побуждая едока обернуться, а он все складывал губы трубочкой и в той же позиции тела подносил к губам ложку. И если сначала она всякий раз была заполнена супом, то вскоре, как мне удалось разглядеть, он уже орудовал ложкой пустой: значит, все понял и не хотел уступить, откликнуться, снизойти к чужой глупости, а только безмолвно корил своей холодностью и испытывал за меня чувство стыда. Тогда, оторвавшись от ресторанной витрины, я с огромным трудом и риском окровавить руки колючками выдернул из асфальта чудный, малиновый, в полном цвету репей того сорта, который у нас называется «татарином», и подумал, что настоящая литература должна быть такой, как японец. Аккуратный. Непреклонный. Стыдящийся чужого и собственного несовершенства. Неокликаемый. Умеющий поднести пустую ложку как полную. Не вполне человеческий, потому что человек обернулся бы непременно.
* * *
Местная русская литература. Объективно тяжелый случай, многое и сегодня против нее, вот навскидку несколько тезисов contra. Трудное соотношение русского языка с израильской почвой создает противоречие между наиболее актуальными литературными идеологиями и базисными структурами израильского опыта — душевного, частножитейского, общественного. В результате «авангард» размножается здесь раз в сто лет, как носорог в зоопарке, и только густопопсовому реализму не угрожает смерть от солнечных стрел.