Когда мы это впервые услышали, мы улыбнулись и взглянули друг на друга. И за нашим взаимным согласием стояло невысказанное признание той истины, что любая незаурядная политическая инициатива должна начинаться втайне – не ради любви к секретности, а из-за врожденной паранойи властей предержащих.
В ГДР каждому было известно об истории, ее заветах, ее безразличии, ее противоречиях, Кто-то ее презирал, кто-то пытался использовать в своих целях, большинство сосредотачивались на том, как уцелеть с нею рядом, а некоторые – очень немногие – пытались жить достойно, днем и ночью встречая ее лицом к лицу, И Эрхард был среди этих немногих, Вот почему он сделался для меня примером – герой, оказавший глубокое влияние на то, чем я хотел попытаться стать.
Пример его был не интеллектуальным, а этическим, Я перенимал уроки, наблюдая за его каждодневным поведением, за тем, как он встречает события и людей, – наблюдая и пытаясь откликаться на увиденное. Способен ли я дать этому определение? Я так и не сформулировал его для себя; пример был едва ли не безмолвным, словно особая разновидность тишины.
Благодаря ему у меня появился пробный камень для того, чтобы устанавливать границу между ложным и истинным – пользуясь терминологией Спинозы, между смутным и адекватным.
Однако действие пробного камня основано на химической реакции минералов, а не на дискурсивных дебатах, Первым в качестве пробного камня использовали кремень, вступавший в реакцию с серебром и золотом.
Сейчас, когда я это пишу, мне вспоминается гравюра Кэте Кольвиц под названием «Работница (с серьгой), 1910 год».
Мы с Эрхардом оба восхищались Кольвиц. История была безразлична, она – в той же мере неравнодушна, При этом широта ее горизонтов ничуть не страдала. Отсюда и та боль, которую она испытывала вместе с другими.
Эрхард смотрел на Историю, не страшась, Оценивая катастрофы прошлого и их масштаб, он в соответствии с ними строил планы на будущее – такое, в котором справедливость и сострадание займут более важное место, – всегда помня, что воплощение этих планов в жизнь будет наверняка связано с угрозами, обвинениями и нескончаемой борьбой, ибо История, даже добившись признания, не теряет своего вечного упорства.
В 1970-е Эрхарда, ставшего к тому времени директором Verlag der Kun£t, выгнали оттуда и, придравшись к нескольким книгам, вышедшим под его редакцией, обвинили в формализме, буржуазном декадентстве и отщепенстве. К счастью, его не посадили. Всего лишь приговорили к общественно-полезным работам – в качестве помощника садовника в муниципальном парке.
Взгляните еще раз на гравюру Кольвиц. Серьга – маленькая, но гордая декларация надежды, и все-таки ее полностью затмевает свет, идущий от лица, неотделимый от его благородства, А само лицо с помощью черных линий вытащено из окружающей его черноты. Возможно, потому она и решила надеть серьги!
Пример Эрхарда подавал надежду – маленькую, сдержанную, живучую. Он воплощал в себе стойкость. Стойкость, которая была не пассивной, но активной, стойкость, которая проистекала из сознания, что ты бросил Истории вызов, стойкость, которая, вопреки упорству Истории, являла собой залог непрерывности.
Человек отличается от других животных чувством собственной принадлежности к тому, что было, и к тому, что еще впереди, И все-таки смотреть в лицо Истории означает смотреть в лицо трагедии. Вот почему многие предпочитают отводить взгляд. На то, чтобы сознательно включиться в Историю – сколь бы отчаянным ни было это решение, – требуется надежда. Серьга надежды.
Все действия, порожденные аффектами, связанными с душой в той мере, в какой она осознает их, я отношу к твердости духа, которую подразделяю на мужество и великодушие. Под мужеством я понимаю то желание, в силу которого каждый стремится сохранить себя, руководствуясь лишь предписаниями разума. Под великодушием же я понимаю желание, в силу которого каждый стремится, руководствуясь лишь предписаниями разума, помогать остальным и вступать с ними в дружеские связи. Итак, те действия, которые производятся только для пользы действующего, я отношу к мужеству, а те, которые производятся также и для пользы других, – к великодушию. Следовательно, умеренность, трезвость, присутствие духа перед лицом опасности и т. д. суть виды мужества; скромность, милосердие и т. д. – виды великодушия. Таким образом, думаю, я разъяснил и показал в свете их первичных причин основные эмоции и колебания духа, происходящие из сочетания трех первичных аффектов, а именно: удовольствия, страдания и желания. Из этих утверждений видно, что нами движут всевозможные внешние причины, мы колеблемся, как волны моря, гонимые противоположными ветрами, не зная о собственном исходе и судьбе.
(Этика. Часть III, теорема LIX, схолия)
Под телом (corptis) я понимаю форму, выражающую неким определенным образом сущность Бога в той степени, в которой последнего можно рассматривать как вещь протяженную.
(Этика. Часть II, определение I)
В 2008 году я оказался в Лондоне в Страстную пятницу. И решил с утра пораньше отправиться в Национальную галерею, посмотреть на «Распятие» Антонелло да Мессина. Не знаю другой картины, где бы эта сцена выглядела более одиноко. Менее аллегорично.
В работах Антонелло – а картин, бесспорно принадлежащих ему, не наберется и сорока – есть особое сицилийское чувство присутствия, которое не измерить и не смягчить, которое не признает самозащиты. То же самое можно услышать в словах, произнесенных рыбаком с побережья в окрестностях Палермо, записанных Данило Дольчи несколько десятилетий тому назад.
«Бывает, увижу ночью звезды, особенно когда выйдешь за угрями, и в голову мысли лезут: „Вот этот мир, неужто он правда настоящий?“ Не могу я в это поверить. Если успокоюсь, в Иисуса поверить могу. Кто про Иисуса Христа скажет плохо, того я убить готов, А бывает, что не верю, и все тут – в Господа, и в того не верю. “Если Господь и правда существует, что ж он мне передышку не даст, работу не пошлет?”»
На картине Антонелло, изображающей оплакивание, – теперь она находится в Прадо – мертвого Христа поддерживает один беспомощный ангел, голова которого покоится у Христа на груди, Ни один ангел в живописи не вызывает большего сочувствия.
Сицилия – остров, который допускает страсть и не признает иллюзий. Я доехал до Трафальгарской площади на автобусе. Не знаю, сколько сотен раз я поднимался с площади по ступеням, ведущим в галерею, к площадке перед входом, откуда открывается вид сверху на фонтаны. Площадь, в отличие от многих городских пунктов сбора, пользующихся дурной славой, – таких как площадь Бастилии в Париже, – несмотря на свое название, до странности безразлична к истории. Тут не оставляют следа ни воспоминания, ни надежды.
В 1942 году я поднялся по ступеням, чтобы послушать фортепьянный концерт, который давала в галерее Майра Хесс, Большинство картин были эвакуированы из-за воздушных бомбардировок. Она играла Баха. Концерты начинались в полдень. Слушая, мы, подобно немногочисленным картинам на стенах, хранили молчание, Фортепьянные ноты и аккорды казались нам похожими на букет цветов, перевязанный проволокой смерти. Яркий букет мы впитывали, а на проволоку не обращали внимания. В том же 1942 году лондонцы впервые услышали – по-моему, летом – Седьмую симфонию Шостаковича, которая была посвящена осажденному Ленинграду. Он начал сочинять ее там во время осады, в 1941-м. Для кого-то из нас симфония стала пророчеством, Слушая ее, мы говорили себе, что сопротивление Ленинграда, за которым уже последовал Сталинград, в конце концов приведет к разгрому вермахта Красной армией. Так оно и произошло.
Странно, что в военное время музыка – одна из очень немногих вещей, которые кажутся непобедимыми.
Я без труда нахожу «Распятие» Антонелло – оно висит на уровне глаз, слева от входа в зал. В головах и телах, написанных им, поражает не просто их объемность, но то, как окружающее пространство на холсте оказывает на них давление, и то, как они этому давлению сопротивляются, Именно этому сопротивлению они обязаны своим физическим присутствием, таким неоспоримым, Я долго смотрю, потом решаю попытаться нарисовать фигуру Христа.
Чуть справа от картины, у входа, стоит стул. Такие есть в каждом выставочном зале, они предназначены для смотрителей галереи, которые приглядывают за посетителями, просят их не слишком приближаться к картинам и отвечают на вопросы.
В бытность студентом без гроша я часто размышлял о том, как нанимают смотрителей. Нельзя ли мне подать заявление? Нет, Они были пожилые. Среди них попадались женщины, но мужчин было больше. Может, эту работу предлагают кому-то из сотрудников городских служб перед выходом на пенсию? Или они вызываются добровольно? Как бы то ни было, некоторые картины становятся им знакомы, как свои пять пальцев, До меня долетали разговоры вроде такого.