– Да что с тобой в этом году? Далась тебе эта чертова елка! Ты сам никогда не мог ее поставить, только говорил: тут слишком так, там слишком этак! Да, что поесть найдется, цыпленок со сливками, достаточно разогреть. Торопиться некуда.
Вернулись дети, стуча зубами от холода, розовея носами и щеками из-под маленьких шапок. На козырьках из искусственного меха блестели снежинки. Хором, как всегда в возбуждении, они завопили:
– Снег!
Солин уточнила:
– Много!
– Вот такие хлопья! – поддакнул Колен, раскинув руки, словно марселец.
– Супер, ребята. Завтра налепим снежков, и я вас разобью в пух и прах. А пока снимайте ваши одежки.
Они переглянулись этим чертовым взглядом – загадочным, полным неизбежного соучастия взглядом близнецов. Хоть я их отец, всегда чувствую себя при этом посторонним.
– А можно еще поиграть?
– Коко, вы же промокли насквозь! К тому же там уже черным-черно.
– Ну да, – поддержала меня Лиз, обращаясь к ним в первый раз с нашего приезда, – не думаю, что Дед Мороз раздает подарки детишкам с пневмонией.
Они уставились на свою тетку с кислым видом. В душе я ухмылялся. Достать кого-нибудь – это моя сестра умеет. Я был ее первой жертвой.
– Кроме шуток. Вы что же думаете? У Красного Деда полно работы в такую погоду. Не хватало ему заразиться от вас.
Близнецы посовещались, прежде чем покинуть комнату. Солин впереди, Колен за ней. Я крикнул вдогонку:
– Сменная одежда в синей сумке!
Через десять минут, переодетые в сухое с ног до головы, они уже требовали бисквитов и кока-колы.
Большие часы прозвонили половину шестого. Думаю, в этот момент и случилось первое событие, но пока только дети осознали его.
Грас Мари Батай,
7 марта 1981 года, за секретером в спальне,
07.22 на радиобудильнике
Сегодня утром мне исполнилось тридцать четыре года.
Тридцать четыре года, двое детей.
Муж? Где-то другом месте.
Ты – в другом месте.
Я хотела сделать прическу, и знаешь что, Тома? Наткнулась взглядом на свой затылок в двойном зеркале. И там, на затылке, в густой массе волос заметила серую прядь. Нет, не серую, седую.
Тебя здесь нет, чтобы увидеть это, – ты занят своими шлюхами в деловых поездках. Да будут благословенны твои деловые поездки. Я морю себя голодом, но ты этого не знаешь. Бегаю кругами по деревне, пыхтя, как бык, но ты этого не знаешь.
В тридцать четыре года моя мать выглядела на пятьдесят. Ее руки были как железная щетка. Как наждачная бумага. Ее ласки были шлифовкой пемзой.
Я поклялась никогда не становиться такой, как она. Я помню: в тринадцать лет перед зеркалом в своей комнате поклялась.
И нарушила клятву.
Я сходила в парикмахерскую, снова сделала мелирование. Парикмахерша сказала, что стоит подумать о полной окраске, дескать, простого затемнения прядей уже недостаточно, чтобы замаскировать это явление. Так и сказала – явление. Этой мерзавке и двадцати еще нет. Я хотела крикнуть: «Мне тоже было двадцать лет!» Я тебя встретила на пляже, полуголая – господи, уж тогда-то я кое-чего стоила голышом! Тогда лучшее, что у меня было, это ягодицы. Ягодицы и волосы. Ты сам всегда говорил: «С такой гривой и задницей ты могла бы добиться чего угодно от кого угодно».
Я уже ничего ни от кого не добиваюсь, даже дети меня не слушаются. Ладно бы Натан, он еще совсем маленький. Но Лиз такая стерва. Думаю, это у нее от матери. Неважно – она моя любимица.
Мои ягодицы после рождения Ната? Больше ни на что не годны. А мои волосы? Слушай, неужели в тридцать четыре года я уже списана? Устарела?
Грас. Грязь. Гнусь.
Гнусная шлюха.
Хотя шлюха – это не я.
Ну зачем надо было делать это? Зачем надо было ее брать? Мне никогда не следовало тебя слушать. Седая прядь – это из-за нее. Уверена, что из-за нее. За шесть месяцев мои морщины углубились, щеки увяли, шея обвисла. Эта девчонка – проклятие.
Я начинаю этот дневник, потому что «терапевт» мне не нужен. Я не буржуазна. Никогда не была настолько буржуазной, чтобы пялиться на свой пупок и хныкать. Хотя есть из-за чего.
Я обращаюсь к тебе, потому что обращение «дорогой дневник» могут позволить себе только десятилетние девочки.
Чтоб тебя. Ты никогда не прочитаешь эти строчки. Никто никогда не прочитает эти строчки. Я еще способна на интимность.
Совсем немного.
Я хотела бы ее выгнать, но боюсь тебя. Это глупо, Тома, но я боюсь тебя. Я не хочу также бросать работу, во всяком случае, не сейчас; слишком трудно было опять вернуться на круг – снова приносить деньги, снова стать женщиной, снова стать кем-то. Хотя бы в этом я не буду, как моя мать, которая провела всю жизнь у плиты и считала каждый грош, потому что на покупку этого дома ушли все их сбережения.
Мне не терпится, чтобы ты вернулся, чтобы поцеловал меня, чтобы лгал мне, – не терпится, чтобы ты снова притворялся.
Не терпится, чтобы сказал: Ты красивая.
Я никогда не узнаю, что ты на самом деле думаешь. Не жалеешь ли, что женился на этой тоненькой девушке, высокой и стройной блондинке с совершенным задом, не нуждавшейся ни в окрашивании волос, ни в нашатыре и прочей искусственной гадости, об этой блондинке на фотографиях, которая кажется мне уже кем-то другим.
А когда мне будет сорок лет? Пятьдесят?
Натан плачет – опять. Не ребенок, а водопад какой-то.
Пойду взгляну.
* * *
В дверном проеме появилась мама, вырядившаяся в очень элегантный черный брючный костюм в стиле Сен-Лорана, хотя мы были одеты для празднования «по-деревенски». Через ее щеку тянулся красноватый след от подушки. Она еще больше постарела с лета, когда я видел ее в последний раз; что-то в ее взгляде постарело. Сейчас я не смог бы сказать точнее. У меня лишь возникло беглое ощущение, что в ней что-то пришло в негодность.
– Натан!
Она устремилась ко мне, стиснула в объятиях. Редчайшее излияние чувств с ее стороны. Кажется, это даже произошло впервые и добавило странности ситуации.
– А где малютки?
Она огляделась, заметила близнецов на банкетке, играющих в «семь семей»[4], Мне мама нужна – У меня нету. Грас всегда называла их «малютками». Им было почти шесть лет, они умели читать, писать, но по-прежнему оставались «малютками». Они были такими крошечными, когда родились, Кора, если бы ты только могла их видеть… такие крошечные. Никогда бы не подумал, что те два таких крошечных существа превратятся в таких вот детей. Мини-формат, конечно, но такие совершенные, такие красивые и такие умные, что это внушает беспокойство.
Они вдруг заявили:
– Бабушка, знаешь что? А мы в школу пойдем!
– О, вот как? В самом деле?
Она бросила на меня взгляд, я кивнул. Сидя в своей качалке, Лиз закурила новую сигарету.
– Я очень вами горжусь, – проворковала мама, втискиваясь между близнецами, что, я знал, их раздражало.
Все-таки они раздвинулись в обе стороны, освободив ей место на светло-зеленой банкетке.
– С детским садиком покончено, – объяснил Колен, кладя свои карты рубашкой кверху, чтобы сестра не подглядела. – После каникул сразу в подготовительный класс пойдем.
– Вот так, прямо посреди года?
Солин пожала плечами:
– Нельзя время терять, потому что жизнь проходит слишком быстро. Так учительница говорит.
У Грас вырвался нервный смешок. Она сощурила левый глаз по своей привычке, когда была чем-то раздосадована, и стала гладить Солин по волосам, осторожно, словно боялась, что они из сахара.
– Учительница права.
– По-тря-саю-ще, – выдохнула Лиз, вставая – наконец-то – со своей качалки, чтобы бросить окурок в печку. – Пора выпить чего-нибудь.
По традиции я привез шампанское, поэтому сделал знак, что схожу за ним.
Пока я рылся в термопакетах, которые оставил снаружи, понадеявшись на зимний ноль, передо мной появилась Солин; ее миниатюрная тень упала на плиты крыльца. Я инстинктивно ее осадил. Она даже куртку не накинула, а ведь шел снег. Густой.
– Пап, а кто такая Тина?
– Тина? Не знаю… А что? Откуда взялось это имя?
Она надула губы, склонив голову набок. В этой позе дочка всегда напоминает мне итальянских мадонн – загадочная улыбка, почти белые волосы на хрупких плечиках. Она довольно сильно шмыгнула, чтобы втянуть каплю, блестевшую у нее под носом.
– Ну-ка живо в дом, детка. Слишком холодно.
Я подхватил бутылку шампанского и подтолкнул Солин ладонью между лопаток вовнутрь. Она принялась сопротивляться, упираясь пятками в плитки прихожей, – наша маленькая игра. Я засмеялся, но она чуть не упала, внезапно обмякнув, потом пошла впереди. При каждом шаге на задниках ее кроссовок вспыхивали два маленьких красных огонька, словно рождественские лампочки.
Вы с ней похожи как две капли воды, уверяю тебя, просто невероятно. Вылитая ты, только платиновая версия. Ваши волосы – единственное различие. Чем больше она растет, тем сильнее сходство. Представляю, когда ей будет пятнадцать лет, двадцать, тридцать. Представляю ее в том возрасте, когда ты умерла. Мрачная мысль, конечно, но не могу себе помешать. Лиз тоже похожа на свою мать. Глядя на нее, я так и вижу Грас, сорокалетнюю Грас, если бы не рыжий цвет, в который она упрямо год за годом красит свою шевелюру. Ей это так не идет. Я предпочел бы чтобы она оставалась блондинкой.