Но отцу после этой выставки было не по себе. И поговорить о ней с глухонемым у Абеля так и не получилось.
Что-то стеной вставало между отцом и сыном, мешая их взаимопониманию, но что именно? Отец занял непримиримую позицию по отношению к молодым, которых называл оппонентами. Возможно, дело было даже не в живописи, а в чем-то другом. Абель все пытался вытянуть из отца объяснения. Они балуются субъективизмом, который глухонемому органически чужд, – вот все, что в конце концов удалось узнать юноше.
А ведь когда-то они изучали свет вместе, так говорил его отец. Точнее, это Сульт потащил их на Сёдертёрн. Он их знает, он сам наставлял их. Но разделяющая их черта со временем становилась все очевиднее. Что за черта? «Рас-пу-щенность» – отец быстрым движением изобразил слово. Иногда он называл это излишней самоуверенностью, и тогда вокруг его рта появлялись горестные складки.
Абель сидел за бюро, в котором глухонемой хранил свои эскизы, и осторожно трогал трещины в древесине. Обо всем этом слишком трудно говорить, в сущности, невозможно. Но открылось нечто, что впервые заронило в душу Абеля сомнения. Сам он не имел ни противников, ни оппонентов, дело было в другом: Абель впервые почувствовал, насколько отец уязвим.
Поэтому Абель молчал. Он решил, что должен защитить отца. Юноша стал нервным и все больше замкнулся в себе. И это означало лишь, что его неуверенность росла. Теперь Абеля все раздражало, он выглядел потерянным и не находил себе места.
Отец от него зависел, и Абель все больше чувствовал за него ответственность. Теперь в его лице Сульт имел не только ученика, но самого близкого человека, которому доверил все тайны своего многолетнего одиночества. Он был откровенен с Абелем, потому что не боялся, что тот покинет его, как другие ученики. До сих пор Сульт мог открыться только жене, но она не была художницей. Анна никогда не держала в руке кисть и не стояла перед белым холстом, на который надо наложить краски.
Но сын! Откуда он вообще взялся? Однажды он появился в мастерской с репродукциями гравюр на меди и стал задавать вопросы: где пролегает граница между светом и тенью и почему? И какая сила наделяет неуверенный удар кисти такой нечеловеческой мощью? Глухонемой посмотрел на сына с удивлением. Его мысли были заняты другим. Поначалу он отмахивался, по своему обыкновению, или отвечал коротко и невнятно.
Но мальчик оказался настойчив. Он вынудил отца заняться им всерьез. Ох уж эти розовые уши, этот невинный взгляд! В конце концов Сульт сдался. Более того, вся окружающая его оболочка молчания растаяла, как лед. Сын пробудил его к жизни, и это произошло в самый тяжелый период, когда, как казалось Сульту, для него как художника все было кончено. Он принял эту неожиданную поддержку. Отныне сын стал ему не просто учеником, но единственным другом и самой большой любовью.
Когда-то Абель боялся отца, их разделяла стена молчания. И вот теперь глухонемой открыл в ней ворота, и юноша впервые вступил в его мир. Первые шаги принесли ему облегчение, однако потом он открыл в Сульте нечто такое, что заставило его вспомнить о старых страхах.
Абель понял, что именно пугало его в глухонемом. Это оказался не гнев, прорывавшийся наружу в непредсказуемых приступах. Глухонемой был зол на весь мир, однако теперь в его глазах Абель увидел и нечто другое – боль и унижение, а значит, он уже не мог отступиться от отца. При этом все перемены в их отношениях оставались невысказанными и происходили исключительно на уровне ощущений.
Теперь Абель всячески старался умерить свой пыл. Он следил за выражением лица, потому что ему было больно видеть страдальческие складки, время от времени появлявшиеся в уголках отцовского рта. Абель снова замкнулся. Заметив это, Сульт стал внимательнее относиться к мнению сына. Он хотел быть сговорчивей, но ничего не помогало. Их отношениям снова стало недоставать искренности.
Оба заметили это не сразу. После выставки «оппонентов» отцовская уязвимость стала для Абеля очевидной, и страх вернулся. Только теперь юноша боялся не Сульта, а самого себя. Он понял, какую боль может причинить Сульту.
Теперь оба вели себя в высшей степени осторожно, закрывая глаза на эстетические пристрастия друг друга. Временами в отношениях отца и сына сквозила былая нежность, однако по-настоящему их объединяла только работа. Мастерство глухонемого было по-прежнему неоспоримо.
Сульт взял мальчика в оборот, словно торопился передать ему все, что мог. Абель впитывал его опыт как губка. Все, что касалось техники, не подверженной влиянию времени, – работы с кистью, маслом и холстом. С более тонкими материями обстояло иначе: здесь начиналась сфера взаимных уступок и взвешенных решений.
В ту пору Абелю исполнилось шестнадцать, потом семнадцать. Он писал так, как того хотел отец. Собственная жизнь виделась ему бесконечной, в то время как Сульт все острее чувствовал приближение старости. Вместе они бродили по набережным города. Абель нес мольберт и рюкзак с художническими принадлежностями. Глухонемой не любил, когда Абель уходил один. В отсутствие сына настроение его сразу портилось. «Отец ждет», – вот первое, что говорила Анна, когда Абель возвращался домой.
Абель понимал, что отцу угодить несложно. Со временем он стал сдержанней и хладнокровней. Он должен был стать художником, мастером и имел для этого все необходимое. Владеть кистью в совершенстве означало для него получить свободу – парить в пространстве идей и образов, как птица в небе. И тогда он уже не сможет причинить отцу боль.
Но тут возникло еще одно, неожиданное препятствие. В шестнадцать или семнадцать лет Абеля вдруг настигли странные приступы апатии. И не только в случаях уступок отцу – поступившись своей правдой, – когда дело касалось линии рисунка или цветового нюанса. Это было нечто иное, непостижимое. Иногда все начиналось с горестной складки в уголке отцовского рта или набежавшей на его лицо тени разочарования. Необъяснимое чувство беспомощности появлялось внезапно, словно серая туча на ясном небе. Оно настигало Абеля, охватывало его целиком и парализовало его волю. И даже рассказать о нем Абель никому не мог, потому что для такого просто не существовало слов.
Он пробовал читать книги о душевных болезнях, но не успевал одолеть и четверти тома, как его охватывало беспокойство, будто по телу начинали бегать букашки. В газетах иногда появлялись статьи о новых науках – о том, что люди произошли от обезьян или рыб, что миром правит случайность или необходимость и что поведение людей определяется соображениями пользы, а об остальном говорить просто бессмысленно.
«А вот Оскар любил болтать попусту», – мысленно возражал Абель. Он скучал по брату, который давно уже не спал с ним в одной комнате. Но воспоминания об их совместных играх, борьбе и беге наперегонки, плавании и гребле доставляли Абелю немалое облегчение. Той весной, когда Абелю исполнилось семнадцать, он часто спускался к берегу, где стоял «Триумф», и смотрел на воду, держа кисть в руке, ни о чем не думая, просто представляя себе совместные с братом морские прогулки и глупые разговоры.
Возможно, смысл в словах Оскара все же был. Но брат, в отличие от отца, не утруждал себя поисками истины. Он просто плавал в ней, как рыба в воде, или летал, как птица в небе. А ведь истина и живопись в конечном итоге – одно и то же.
Именно за это отец и не любил новую живопись. «Они больше не верят в божественность природы! Они хотят победить истину, но что они могут предложить взамен, кроме своего ничтожного «я»? – В уголках рта появлялись горестные складки. – Новая живопись! Они считают себя свободными, но что такое свобода?» Отбросив в сторону этюдник, отец подходил к окну. Он огорчался.
«Если Бога нет, человек смотрится в ландшафт, как в зеркало. Холмы и поля, реки и деревья и даже лица людей отражают самого художника. Вот что такое «новая живопись». Немыслимое кощунство!»
Его мало волнуют сутаны и весь священнический чин, объяснял Сульт Абелю на пальцах. Но если Бога нет, все наше существование – тюрьма, и люди скоро это поймут. И природа в этом случае – зеркало, которое остается только разбить. Глухонемого беспокоило, что за этим последует. Он думал о будущем человечества.
Несмотря на это, Абелю было трудно следовать за отцом. Как ни умерял свой гнев Сульт, горестные складки в уголках рта выдавали его с головой.
Что бы ни говорил глухонемой, устами его словно вещал злобный демон, требовавший от Абеля одного: отказаться от собственного «я» – примерно это и делал Абель из опасения причинить отцу боль. Но разве не сказано, что Господь создал мир, чтобы отдать его во владение человеку, тому самому человеку, которого в данном случае следовало уничтожить? И как можно было писать после всего этого?
Картина складывалась чрезвычайно запутанная и безрадостная. Гнев глухонемого не просто парализовал волю Абеля, он лишал бытие всякого смысла. Абель больше не был таким свободным, как прежде, он потерял способность радоваться и чувствовал себя жалким, беспомощным человечком, скорчившимся под бременем жизненных тягот.