Дядюшка Апфелшнитт был прав. Не больше получаса неспешной ходьбы отделяло меня от дома родителей, но я там не бывала. Особенно страдала мама. «Ты – единственное, что у нас есть», – вздыхала она. Неправда. Кроме меня у нее была целая толпа подружек, постоянно забегавших «попить чайку» и приводивших в отчаяние пенсионера-отца своими идиотскими разговорами.
Мама была дочерью портного. Тем не менее все семеро его детей окончили лучшие европейские школы. Она придавала огромное значение манерам. За завтраком, макая в кофе кусочек черствого хлеба, виновато говорила: «Я знаю, это неприлично, но не могу выбросить хлеб». Я, по ее мнению, слишком быстро говорила, слишком резко жестикулировала, была несдержанной и невоспитанной. «Тише, тише», – просила она, стоило мне раскрыть рот. «Эта, – говорила она отцу, показывая на меня, – сгорит вдвое быстрее остальных!» Однажды ему это надоело. «Может быть, – отвечал он негромко, – зато и света дает вдвое больше!»
Отец был высок и строен. Мама говорила, что узнаёт его в любой толпе по походке. «Он заносит ногу от бедра, – гордо говорила она. – Другие мужчины так не могут, не могут отрываться от земли». Он выглядел совсем молодым. Если он лез зачем-то в карман, я ждала, что оттуда появится веревочка, или дикие каштаны, или значки с портретами футболистов. В тридцатые годы он бежал из Берлина в Брюссель и работал учителем танцев, чтобы оплатить свои занятия математикой. Его специальностью была чечетка. Он даже сыграл в фильме, который снимал бежавший из Германии режиссер. И хотя отец танцевал на заднем плане, в кордебалете, я долго считала, что Фреду Астеру до него далеко.
Мама была намного моложе, они встретились летом 1947 года. Она любила вспоминать об этом. «Было очень тепло. На мне было белое пальто, казавшееся черным от облепивших его весенних мошек. И синяя шляпка-пикколо – не помню, как мне удалось раздобыть такую! Прелестная шляпка, с красными лентами, завязывающимися под подбородком». Отец пригласил ее в ресторан, и они заказали обед из шести блюд, то есть из шести порций сливочного мороженого. Потом он поцеловал ее на глазах у всех, посреди улицы. В этом месте рассказа отец кричал: «Иначе тебя было не разморозить!» Они никогда не говорили о войне. То немногое, что я знаю, рассказал отец. Но он всегда повторял одну и ту же историю.
Прослужив почти две недели у Калманов, я решила наконец навестить родителей. Они жили неподалеку, и я отправилась туда после работы. Час был поздний, но отовсюду слышался стук выбивалок о ковры, сливавшийся в ровный гул, наподобие тамтамов. В преддверии еврейской Пасхи по всей округе распространилась эпидемия великого ритуала очищения. Во время восьмидневного праздника Исхода из Египта запрещено не только есть и пить квасное, но все оно, до мельчайшей пылинки, должно быть загодя удалено из еврейского дома. Целую неделю женщины, в погоне за хлебными крошками, моют и трут, выбивают и метут. В сумерках с балконов темными флагами свешиваются ковры. Мебель покидает привычные места, иногда ее выносят на улицу, словно хозяева, подобно своим предкам, готовятся двинуться вслед за Моисеем в заповеданную страну.
В доме моих родителей тоже ощущалось некоторое возбуждение. Отец писал, сидя за столом. Рядом лежали конверты с наклеенными марками. Он выглядел озабоченным.
Мама болтала о какой-то ерунде. В новом овощном торгуют гнилыми яблоками. Если носить обтягивающие джинсы, можно заболеть раком. Соседка уверена, что встретила меня в парке с коляской, она не могла ошибиться.
– Я испекла пирог по новому рецепту. Раньше я вбивала яйца в тесто целиком, а теперь только желтки. Белки я отделила заранее, взбила как следует и добавила в самый последний момент. Торт получился более воздушный, но боюсь, он немного суховат.
Я нехотя вышла за нею на кухню.
– Попробуй кусочек. – Она притворила дверь и добавила шепотом: – Видала? Переписывается с половиной мира. И ставит на карте крестики!
– Что ж тут странного? – спросила я с полным ртом. – А я рисую уточек в книжке по философии.
– Но тебе не шестьдесят лет. Он слишком стар, чтобы заниматься чепухой. Искать вещи, два полных чемодана, которые он закопал во время войны на другом конце города. Я пытаюсь говорить о чем-то постороннем, но он может думать только об этом. Каждый день уходит куда-то, а вернувшись, садится писать. – Она придвинулась ко мне. – Что ты об этом скажешь?
– Какая разница, что я скажу? Если ему нравится изображать из себя Шерлока Холмса, пусть его.
– Я не о нем. Как тебе кажется, пирог не слишком сухой?
– Нет, очень вкусно.
– Так же вкусно, как раньше?
Я кивнула, но она продолжала сидеть с задумчивым видом.
– Все-таки он должен быть чуть-чуть более влажным, правда? Когда я не отделяла белки, он был вкуснее.
– Тебе лучше знать, – ответила я, чтобы успокоить ее.
Слушая, как волнуется моя мать из-за белков в пироге, невозможно было представить себе, что в моем возрасте ее заставляли впрягаться в груженную яблоками тележку, на манер ослика, и тащить ее за собою через весь Освенцим. И теперешнее ее внимание к мелочам – не попытка ли зачеркнуть прошлое, показать всему миру: да, я позволяю себе заниматься ерундой, ничего дурного со мной не случилось.
Мы вернулись в гостиную. Отец отодвинул письма и стал рассказывать про свои чемоданы. Как он взял их с собою в дом, где прятался всего одну ночь. Как узнал, что на рассвете должен будет перебраться в более безопасное место, далеко за городом. Ехать туда надо было на велосипеде, чемоданы оказались чересчур тяжелыми и могли показаться подозрительными. Он пытался оставить их хозяину дома, но тот боялся держать у себя вещи человека, за которым охотится гестапо. Ночью они закопали чемоданы в саду.
– А что там было? – спросила я.
Отцу понравился мой вопрос.
– В основном книги, но я уже не помню какие. И конечно, моя скрипка. И старинная юла в виде танцовщицы в юбочке из металлических пластинок, пластинки звенели, когда она кружилась. И альбом с фотографиями.
Казалось, он говорит об этом в настоящем времени, словно исчезнувшие чемоданы могут появиться в любую минуту. Но почему он так долго тянул с поисками?
– Я не тянул, просто в голову не приходило этим заняться. Надо было налаживать жизнь после войны. Стоило оглянуться – и ты застывал на месте, превращался в соляной столп.
Мама вмешалась в разговор.
– В том районе все теперь по-другому, – сказала она резко. – Там построили пятиэтажный гараж. Но твоему отцу это не помешает. Полгорода снести готов, лишь бы найти свои драгоценные чемоданы.
Отец пропустил ее слова мимо ушей.
– Я писал в местное отделение муниципалитета и в городской архив, – продолжал он. – Получить бы детальные планы этого места, старый и новый, они бы сразу нашлись.
– Оставь прошлое в покое, – сказала мама. – Твои книги давно истлели, а в скрипке поселились кроты.
– Что ты понимаешь! – рассердился отец. – Может, там все так и лежит, в полной сохранности. Больше всего хочется найти фотографии. Там мои родители. И Селма.
Фотографий бабушки и дедушки у нас не было, но от тети Селмы кое-что осталось. После войны она работала во франкфуртской музыкальной школе. Несколько групповых снимков, на которых она, маленькая и испуганная, затерялась в толпе коллег, напоминали загадку: найди тетю Селму. Я с трудом могла различить ее лицо на этих снимках. Верно, и у тети Селмы были те же проблемы, потому что однажды вечером она выпила анисового молока, в которое подмешала достаточно снотворного, чтобы не проснуться. Мне в ту пору было двенадцать. Отец поехал во Франкфурт, на похороны, а мама осталась дома и все повторяла: «Анисовое молоко! Как могла она дойти до этого?» Как будто приличнее было бы, если б она подмешала снотворное в овощной суп или подала его к столу с фруктовым сахаром и корицей.
Имя Селмы, произнесенное вслух, заставило нас замолчать. Наконец мама сказала тихо:
– Зачем тебе эти фотографии? Человек должен жить сегодняшним днем, а не прошлым.
Поздно вечером, возвращаясь домой по тихим, будто вымершим улицам, я вспомнила эти слова. Она была неправа. Основа человека – прошлое. Я остановилась перед темной витриной кошерной столовой. Раньше здесь была аптека горбатого Тейтелбаума, известного своей скупостью. Говорили, что он прячет деньги в своем горбу, чтобы ни на секунду не расставаться с ними. Мы, дети, прилепляли летом бумажки от мороженого к его витрине. А он выбегал из аптеки и гнался за нами, обеими руками придерживая на голове шляпу. Однажды он погнался за мною и схватил бы, если бы не тряпичник Шрулик Шрулик подхватил меня, посадил на свою тележку и, толкая ее, побежал прочь. Я видела, как позади беснуется и злобно плюется Тейтелбаум. Капельки слюны сверкали в его редкой бороденке. Шрулик смеялся.
Мама категорически запрещала мне кататься на его тележке. От него воняет, говорила она, как из мышиной норы. Может, так оно и было, но мы любили старика и толпой собирались вокруг него после школы. Иногда он позволял нам впятером забираться на тележку. Мы сидели на горе лохмотьев, а он, толкая тележку, скрипучим, надтреснутым голосом зазывал: «Дети, чудесные дети!» – словно собирался нас продать.