Эмиль Жильерон, потягивая арманьяк, смотрел, как она работает. Они состояли в браке уже двадцать лет, и двадцать один год он наблюдал за ее работой. Он ценил ее картины, потому что технически они отличались высоким качеством, хотя были слишком аккуратны и лишены художнической дерзости. По-своему трагично, что Эрнестины виды Акрополя были чересчур хороши, чтобы продавать их туристам, и чересчур незначительны, чтобы привлечь интерес галеристов и коллекционеров. Любой пачкун, любой дилетант, любой гений имел своих покупателей на ненасытном афинском художественном рынке, и только работы Эрнесты не продавались, сотнями громоздясь в жильероновском доме. Лишь раз в несколько месяцев какая-нибудь одна уходила в широкий мир, чтобы долгой гостьей пылиться в салоне у друзей или знакомых.
Луна, как всегда, на удивление быстро отделилась от горизонта. Когда она стояла близко к зениту и Акрополь уже почти не отбрасывал теней, Эрнеста убрала кисти и краски и ушла к себе. Эмиль налил себе последнюю рюмку арманьяка, чемодан он уже собрал. На сей раз ехать придется, хотя война пока не кончилась; складские запасы подходили к концу.
Эмиль страшился поездки. Таможенный контроль будет еще утомительнее обычного, переезды по железной дороге – еще длительнее, а сроки прибытия – еще неопределеннее. В таких обстоятельствах не стоит везти в багаже приметные объекты вроде боевого топора Менелая или двуручного меча Тесея. На сей раз он захватит в Германию только минойские золотые перстни и микенские монеты, а все прочее оставит дома.
Когда бутылка опустела, он вошел в дом, вымыл лицо и руки, разделся и завел будильник на половину седьмого. Было чуть за полночь, только-только настало 30 сентября 1939 года. Он тихонько лег в постель рядом с женой и по обыкновению быстро уснул. За пятьдесят четыре года его жизни не было, пожалуй, такой ночи, когда бы он не заснул легко и быстро.
Два часа спустя его жена проснулась, оттого что он перестал похрапывать. Она тронула его за плечо, а он уже остыл.
* * *
Конечно, Лаура д’Ориано часто думала о том, что обязана вернуться в Боттигхофен к дочерям и Эмилю Фраунхольцу. Особенно за прилавком во второй половине дня, когда покупателей в магазине было немного и часы меж дамскими и мужскими шляпами тянулись бесконечно, у нее порой закрадывалось чувство, будто она просыпается от глубокого сна и необъяснимым образом находится не в то время и не на том месте, среди чужих людей, с которыми не имеет ничего общего. Иной раз она готова была сунуть под мышку сумку и пальто и, не прощаясь, уйти прочь, но никогда этого не делала, так как не знала, куда уйти и к кому.
Одно она знала твердо: от ее возвращения в Боттигхофен никто не выиграет – ни дочери, которые под присмотром бабушки подрастают у просторного Боденского озера и станут пухленькими, добродушными и прилежными тургаускими девушками-крестьянками; ни муж, который тем быстрее преодолеет ревность и боль разлуки, чем меньше будет видеть Лауру; ни она сама, ведь ей никогда не хватит духу прозябать тургауской хозяйкой в деревянных башмаках, среди яблонь и бельевых веревок.
И еще одно ей стало ясно: Боттигхофен она бросила не потому, что хотела петь, а совсем наоборот – хотела петь, чтобы держаться подальше от таких мест, как Боттигхофен. Ни к какой великой цели Лаура в своей жизни не стремилась, нет, она просто всегда знала, чего не хочет. Ей не хотелось быть послушным ребенком и очаровательным подростком, не хотелось быть желанной невестой и верной женой, осмотрительной домохозяйкой и заботливой матерью – только поэтому она садилась на вагонную лесенку и пела.
Она отвергла все марионеточные роли, какие заготовила для нее жизнь, тут она проявила непоколебимость и силу. Но когда надо было создавать для себя подходящую роль, сразу впадала в растерянность, как, кстати говоря, и большинство людей, уступала власти обстоятельств, день за днем по мере возможности справляясь с буднями.
Вот так Лаура д’Ориано год за годом оставалась в шляпном магазине Марии Хуарес, продавала шляпы иностранцам, а каждые несколько месяцев пела в каком-нибудь ночном кафе в костюме Свеньи, Кармен или Айши. На фоне амбиций юности это было поражение, хоть и элегантное, ведь, что ни говори, Лаура никому не отчитывалась в расцветке своего нижнего белья и могла в любое время уйти куда угодно. Никто ее не удерживал, никто не затыкал ей рот и не связывал по рукам и ногам – впрочем, в сущности, ей надо бы скорее радоваться, что ее не выгоняют, времена-то были суровые. В ночных кафе почти не осталось платежеспособных клиентов, да и оборот шляпного магазина Марии Хуарес непрерывно падал.
Обстановка резко переменилась летом 1940 года, когда в город внезапно хлынули люди из разных стран. После вторжения вермахта в Северную Францию миллионы французов бежали в так называемую свободную зону, а с ними сотни тысяч беженцев от нацизма, которые ранее нашли убежище в Северной Франции и теперь стремились на юг в поисках судна, которое увезет их от убийц в безопасность за океаном.
С каждым поездом, который приходил с севера на вокзал Сен-Шарль, поток новоприбывших выплескивался по широкой лестнице на улицу Канебьер. Лишь немногие были одеты элегантно, их чемоданы несли до такси униформированные носильщики, большинство же, обутые в стоптанные ботинки, тащили под мышкой помятые, перевязанные веревками фибровые чемоданы; на лицах у всех читались страх, лишения и усталость, и как богачей, так и бедняков занимал вопрос, надолго ли хватит денег, припрятанных где-то под одеждой.
Но в общем и целом новоприбывшие привезли в город много денег. С каждым поездом возрастал спрос на продукты питания, жилье и предметы первой необходимости, а поскольку предложение было невелико, цены взлетели до небес. Магазину Марии Хуарес оказалось весьма на руку, что беженцы в дороге часто теряли шляпы и затем на первой же стоянке искали им замену, чтобы снова мало-мальски почувствовать себя людьми. Дверной колокольчик звонил не переставая. Дела шли блестяще, рабочие пчелки в ателье быстрыми пальцами с утра до вечера мастерили дамские и мужские головные уборы. И поскольку большинство покупателей были иностранцами и говорили на чужих языках, Лаура д’Ориано была, как никогда, востребована за прилавком.
К тому же и ночные кафе опять заполнились народом. Выступлений у Лауры было сколько угодно. В иные вечера она стояла на сцене в трех разных заведениях и в трех разных костюмах – то как Свенья, Копенгагенская Лилия, то как Кармен, Роза Севильи, то как Айша, Триполитанская Царица.
Заработанные деньги утекали у нее между пальцев. Жизнь в Марселе вздорожала, а все, что оставалось, она по обыкновению отсылала в Боттигхофен. С тех пор как Эмиль Фраунхольц отверг ее переводы, она отправляла деньги свекрови, которая в свою очередь каждые несколько месяцев присылала ей фотографии девочек, без всяких комментариев; на снимках дочери сияли в объектив, демонстрируя пухлые щечки и толстые белокурые косы. Лаура ценила этот безмолвный знак женской солидарности, но воспринимала его и как намек, что девочкам живется хорошо и пусть Лаура даже не помышляет возвращаться в Боттигхофен.
Тем летом 1940-го Лауре д’Ориано исполнилось двадцать девять. Она отпраздновала день рождения одна в своей давней девичьей комнате у Вьё-Пор. Отец уже постарел и ни в чем Лауре не перечил, при одном условии: она не должна водить домой мужчин; мать тоже примирилась, что дочь отвергала все марионеточные роли, – если не считать очередной марионеточной ролью, что она постепенно становилась старой девой, по-прежнему жила с родителями, поддерживала бесперспективные знакомства с мужчинами и годами выполняла вспомогательную работу, которая изначально мыслилась как вынужденное временное решение.
В этой роли Лаура чувствовала себя не так уж и плохо. Можно представить себе, что, сложись обстоятельства иначе, она бы играла ее еще долго. Но когда Италия объявила войну Франции и Муссолини приказал своим соотечественникам вернуться на родину, родители Лауры собрали чемоданы, призвали к себе четверых младших детей, продали квартиру и паромом отправились в Рим – не затем что послушались Муссолини, но чтобы не угодить под арест французской полиции, которая больше не выдавала итальянским гражданам вид на жительство.
Во Франции осталась одна Лаура. Сложностей с властями она пока не ожидала, так как благодаря замужеству стала швейцаркой. Но с квартиры у Вьё-Пор пришлось съехать и искать новое жилье. Задача оказалась трудной, потому что ни в одной гостинице, ни в одном пансионе свободных номеров не было, а цены даже на крохотные каморки выросли до абсурда.
Летним утром в июле 1940 года Лаура д’Ориано стояла на улице, все пожитки ей пришлось нести с собой на работу в старом, благородном чемоданчике. Хозяйка состроила суровую мину, рабочие пчелки зашушукались. Когда незадолго до закрытия хозяйка ушла с дневной выручкой в банк, одна из пчелок выпорхнула из ателье, сунула Лауре в ладонь записку и тихонько сказала, что Лаура может пока пожить у нее, в ее мансардной каморке найдется одно спальное местечко.