Я училась уже на старших курсах и занималась антропологией. Решила никогда не выходить замуж, хотя это ограничение не запрещало мне иметь любовников. Носила очень длинные волосы – мой вид, как и внешность моих друзей, был явным предвестием эпохи хиппи. Воспоминания детства стирались из памяти, казались далекими и не столь существенными, чем кажутся сейчас.
Я могла бы написать Шарлин на адрес ее родителей в Гелфе – он был в газете, – но не стала этого делать. Мне тогда казалось, что поздравлять женщину со вступлением в брак – это верх лицемерия.
Она написала мне сама – через пятнадцать лет. Письмо пришло на адрес моего издательства.
Дорогая моя подружка Марлин!
Как же я была счастлива, когда увидела твое имя в журнале «Маклинз»{78}! И как была поражена, узнав, что ты написала книгу. Я пока еще не успела ее купить, потому что мы уезжали в отпуск, но обязательно это сделаю в ближайшее время. Я просматривала журналы, которые накопились за время нашего отсутствия, и увидела твою потрясающую фотографию и замечательную рецензию. И решила, что надо тебе написать и поздравить.
Ты, наверное, замужем, а девичью фамилию используешь как псевдоним? Есть ли у тебя семья? Напиши мне и расскажи о себе. У меня, к сожалению, нет детей, но я много занимаюсь разной волонтерской работой, благотворительностью, садоводством, а еще мы с Китом (мужем) ходим на яхте. В общем, скучать некогда. Я работаю в Библиотечном комитете, так что пусть только библиотеки попробуют не заказать твою книгу, я им покажу!
Поздравляю еще раз! Я, конечно, была удивлена, но все-таки всегда подозревала, что ты совершишь нечто необыкновенное, специальное.
Однако я и в этот раз не наладила с ней контакта. Не было смысла. Поначалу я не обратила внимания на слово «специальный» в самом конце письма, но потом воспоминание об этом заставило меня вздрогнуть. Да нет, ерунда, – сказала я себе тогда, – она ничего такого не имела в виду. Мне и сейчас так кажется.
Упомянутая ею книга выросла из моей первой, начатой и брошенной, диссертации. Я не остановилась и написала другую диссертацию, но позже вернулась к прежнему тексту – уже для самой себя. Потом поучаствовала еще в паре коллективных монографий, как требовала карьера, однако над этой книгой работала одна, и именно она принесла мне некоторую известность за пределами научных кругов (и, разумеется, недовольство этих самых кругов). Сейчас ее уже нигде не достать, все распродано. Называлась она «Идиоты и идолы», – в наше время такое ни одному автору и в голову не придет, да и тогда это название заставило понервничать моих издателей, хотя они и признавали, что оно очень броское и сразу привлекает внимание.
Я пыталась исследовать отношение людей разных культур – слово «примитивные» применительно к этим культурам уже никто не смел использовать – к тем, кто выделяется в умственном или физическом плане. Слова «дефективный», «неполноценный», «умственно отсталый», разумеется, также отправлены в мусорную корзину, и, может быть, правильно – не только потому, что подобные выражения утверждают превосходство и выдают привычное бессердечие говорящего, но и потому, что просто неверно определяют свой объект. Они не берут в расчет всего того, что есть в «специальных» людях примечательного, пугающего или просто впечатляющего. А мне было интересно обнаружить в отношении к ним, наряду с презрением, еще и восхищение, которое заставляет приписывать им некие способности – священные, магические, опасные для общества или, наоборот, ценные для него. Я привлекала как исторический, так и современный материал, в том числе поэзию, художественную прозу и, разумеется, религиозные практики. Коллеги даже критиковали меня за излишнюю литературность и за то, что я добывала материал по большей части из книг. Но в последнем я была не виновата: мне не удалось получить грант на экспедицию.
Разумеется, я понимала, откуда у меня возник интерес к этой теме, – и о том же, возможно, догадывалась и Шарлин. Но странно – до чего далекой и маловажной казалась теперь эта причина, эта начальная точка моих размышлений. Как, впрочем, и все, что имело отношение к детству. То ли дело взрослая жизнь. Повзрослев, чувствуешь себя в безопасности.
«Используешь девичью фамилию», – написала Шарлин. Давненько не слышала я этого словосочетания. От «девичьей фамилии» недалеко и до «девицы» – сло́ва, звучащего так целомудренно и так грустно. Впрочем, мне оно совершенно не подходит. К тому времени, когда Шарлин вышла замуж, я уже не была девственницей, да и она, наверное, тоже. Не могу сказать, что у меня в жизни было много любовников, и даже любовниками большинство из них не назовешь. Как многие женщины моего возраста и социального положения, не прожившие жизнь в моногамном браке, я знаю число своих возлюбленных. Шестнадцать. Я понимаю, что многие женщины достигают этого числа еще до двадцати лет, если не раньше. (Когда я получила письмо от Шарлин, то цифра, само собой, была поменьше. Насколько – сейчас лень считать, да и незачем.) Из них по-настоящему дороги мне были только трое, все из начала списка. Что я имею в виду, когда говорю «дороги», – это то, что с этими тремя… нет, пожалуй, только с двумя; третий значил для меня гораздо больше, чем я для него. Так вот, только двое вызывали во мне желание раствориться в партнере, отдать ему не только тело, но и всю жизнь, чтобы оказаться в полной безопасности.
Я с трудом сдерживала такие желания.
Видимо, была не совсем убеждена в такой безопасности.
А совсем недавно пришло еще одно письмо. Его переслали из университета, в котором я преподавала до того, как выйти на пенсию. Оно дожидалось меня целый месяц, пока я разъезжала по Патагонии (в последнее время я стала заядлой путешественницей).
Напечатано на компьютере, – впрочем, за это автор сразу извинялся.
«Почерк у меня ужасающий, – объяснял он и продолжал, представившись: – Муж вашей старой школьной приятельницы Шарлин». Он очень, очень извиняется, что вынужден сообщить мне печальные известия. Шарлин лежит в больнице Принцессы Маргариты в Торонто. У нее рак, начавшийся с легких, а потом перешедший на печень. К сожалению, она всю жизнь курила. Жить ей осталось недолго. Про меня, свою подругу детства, она вспоминала нечасто, но если вспоминала, то неизменно восхищалась моими «примечательными свершениями». Она очень высоко ценила меня и захотела повидаться в конце жизни. И просила мужа привезти меня к ней. Должно быть, ей были очень дороги какие-то детские воспоминания, предполагал он. Детские привязанности – они такие сильные.
Ну что ж, подумала я, теперь она, должно быть, уже умерла.
Но если умерла, – соображала я дальше, – то не будет ничего страшного, если я съезжу в больницу и осведомлюсь о ней. Тогда моя совесть – или как это называют – будет спокойна. Смогу написать ему письмо: так, мол, и так, была в отъезде, но как только вернулась, тут же поехала к ней.
Нет. Лучше ничего не писать. Он потом еще заявится с благодарностями. И слово «приятельница» мне не понравилось. Равно как не понравилось, несколько по-другому, выражение «примечательные свершения».
Больница Принцессы Маргариты находится совсем рядом с моим многоквартирным домом. День, когда я направилась туда, был ясным и солнечным. Звонить мне почему-то не захотелось. Наверное, старалась уверить себя, что делаю все возможное.
В регистратуре сказали, что Шарлин жива. Спросили, хочу ли я с ней повидаться, и я не смогла ответить «нет».
Поднимаясь на лифте, я думала: а не повернуть ли назад, не дойдя до стола дежурной медсестры в отделении? Или, может, просто развернуться на триста шестьдесят градусов – то есть поехать вниз на том же лифте. Регистраторша внизу ничего не заметит. Она забыла о моем существовании, как только заговорила со следующим в очереди. А даже если и не забыла, что с того?
Но мне же самой будет стыдно, – убеждала я себя. Не столько за бесчувственность, сколько за трусость.
Я подошла к столу дежурной сестры, и та назвала мне номер палаты.
Это оказалась отдельная палата, совсем крошечная, где не было ни внушительных медицинских приборов, ни цветов. Шарлин я увидела не сразу: в тот момент, когда я вошла, над ней склонилась медсестра. Точнее, так: сестра склонилась над кроватью, на которой, казалось, были сложены простыни и одеяла, но не было человека. «Увеличенная печень», – вспомнила я и пожалела, что не убежала из больницы.
Сестра выпрямилась, обернулась и улыбнулась. Это была пухлая мулатка с очень мелодичным голосом – должно быть, из Вест-Индии.
– Вы, наверное, та самая Марлин? – спросила она.
Произнесла так, словно ей нравилось мое имя.
– Она вас так хотела увидеть. Да вы подойдите поближе!
Я послушно приблизилась и взглянула на отечное, раздутое тело, заострившиеся черты лица, цыплячью шею – до того тощую, что больничная пижама казалась на много размеров больше. Завитки волос – она все еще оставалась шатенкой – крошечные, не длиннее половины сантиметра. Ничего похожего на Шарлин.