– И долго еще я буду выслушивать твои занудные россказни об этих занудных чайниках и прочих предметах роскоши? Сколько можно? Слушай, Эйб, если ты живешь не по средствам, точно какой-нибудь разорившийся аристократ, которому как воздух необходимы красивые вещи, почему бы тебе попросту не увеличить свои доходы?
Тут, помню, Равельштейн закрыл руками уши (руки у него были весьма изящные, уши же – безобразные) и помотал головой.
– Мне что, устроиться в агентство эскорт-услуг?
– Ну, стриптизер из тебя выйдет никудышный. А вот за какого-нибудь собутыльника или собеседника вполне сойдешь. Только меньше тысячи долларов за вечер не бери… Да нет же! Я говорю про книгу. Из твоих лекций можно накропать бестселлер.
– Ага. Как бедный филдинговский священник Адамс, который поехал в Лондон публиковать свои проповеди. Ему понадобились деньги, а за душой у него ничего, кроме проповедей, не было. Он их все записывал. А я, между прочим, ничего не записываю. Ты, Чик, известный писатель, тебя печатают, вот ты и смотришь со своей колокольни. Напомнил мне про Дуайта Макдональда. Однажды он сказал своему другу Венецкому, который недавно прогорел – причем по полной программе: «Если ты на мели, Венецкий, почему бы тебе не продать одну из своих облигаций? Это ведь нетрудно». Ему даже в голову не пришло, что у Венецкого попросту нет никаких облигаций. У Макдональдов они были, а у Венецких – нет.
– Макдональд как Мария-Антуанетта.
– Точно! – захохотал Равельштейн. – Есть такой старый анекдот времен Великой депрессии. Бродяга пристал на улице к богатой старушонке и клянчит деньги: «Мадам, я не ел три дня!» А старуха ему: «Как можно, голубчик, надо себя заставлять!»
– Ты же ничего не теряешь. Только приготовь предложение – тебе наверняка выдадут небольшой аванс. Тысячи две с половиной долларов минимум, а по моим прикидкам – все пять. Даже если ты в итоге не напишешь ни слова, сможешь расплатиться с кое-какими долгами и почистить кредитную историю. Разве плохо?
На этих словах Равельштейн подскочил. Выбить из издателя несколько тысяч долларов и вернуться в большую игру – перед таким соблазном он не мог устоять. Что-что, а на мелочи Эйб не разменивался. Однако он не верил, что из моих утопических идей выйдет какой-нибудь толк.
Предложение для издательства было написано и отправлено, контракт заключен, деньги выплачены. Бесценный йенсенский чайник канул в Лету, зато Равельштейну вновь открыли кредитную линию. Он сразу же перевел деньги Никки в Женеву, и тот купил себе новый наряд от Джанфранко Ферре. Никки был прирожденный принц и одевался соответственно – Равельштейн видел в нем блестящего юношу, который имел полное право на роскошь. То был вопрос не столько стиля или самовыражения, сколько – внутренней природы.
Как ни странно, Равельштейн всерьез взялся за обещанную книгу. Удивлению его друзей и трех-четырех поколений студентов не было предела. Многие не одобряли этого шага: им казалось, Эйб занялся популяризацией – и, стало быть, умалением – своих идей. Но преподавание, даже когда преподаешь Платона, Лукреция, Макиавелли или Бэкона, – и есть в некотором роде популяризация. Продукт этих великих умов печатается веками и доступен широкому населению, не способному разглядеть их эзотерическую значимость. Ибо все великие тексты обладают эзотерической значимостью, считал Равельштейн (и учил так других). Как мне кажется, об этом стоит упомянуть – но только упомянуть, не более. Примитивнейшее из человеческих существ, раз уж на то пошло, эзотерично и радикально загадочно.
Еще одна странная подробность, запомнившаяся мне с того вечера в «Лука-Картоне». Ужин закончился вином. Мы достигли устья пиршества и вновь очутились перед проливом Золотого тельца. Равельштейн выудил из кармана свою французскую чековую книжку. Прежде у него никогда не было счета во французском банке; долгие годы он довольствовался ролью туриста, рядового почитателя французской цивилизации, мечтавшего о сладкой жизни, но совершенно нищего. На нашем берегу Атлантического океана есть хорошая параллель этому явлению: еврей в Америке – не вполне американец. Представьте, каково это: полезть в карман за щедрыми чаевыми и обнаружить там лишь несколько забившихся в шов соринок. Сегодняшний чек Равельштейн выписывал дрожащей от экстаза рукой. И вот официант вместе со счетом принес нам блюдо шоколадных трюфелей, а Розамунда, открыв сумочку, принялась заворачивать в салфетки эти островерхие конфеты, припудренные какао-порошком.
– Бери! Забирай все! – воскликнул Равельштейн голосом еврея-комика. – Считай, это съедобные сувениры. Будешь есть их и вспоминать сегодняшний пир. Можно сделать запись в дневнике и потом восторгаться своей смелостью и бесцеремонностью.
Равельштейн ценил людей, которые умели пренебрегать приличиями. Потом он не раз говорил Розамунде: «Меня не проведешь: все это жеманство, благовоспитанность и кружевные салфеточки – напускное. Я помню, как лихо ты смела конфеты в “Лука-Картоне”». Он обожал мелкие преступления и шалости. Однако за подобными его симпатиями всегда стояли идеи. В данном случае идея заключалась в том, что безупречное поведение – очень плохой знак. Больше того, Равельштейн сам был не равнодушен к сластям – friandise, как он называл их по-французски. По дороге домой он частенько забегал в продуктовый и покупал себе пакетик конфет, предпочтительно мармеладных полумесяцев со вкусом лайма.
Что делало поступок Розамунды, польстившейся на бесплатные трюфели, особенно привлекательным в глазах Равельштейна, так это ее воспитанность, манеры, красота и ум. Ему вообще очень нравилось, что она полюбила такого старика, как я. «Есть женщины, которым только стариков и подавай». Я уже не раз говорил, что Равельштейн питал слабость к безнравственному поведению. Особенно если мотивом выступала любовь. Вожделение он вообще ценил очень высоко. Поиски любви, сама любовь – это поиск потерянной второй половины, как говорил Аристофан. Только на самом деле это сказал Платон – приписав высказывание Аристофану. В начале мужчины и женщины были одним целым, имели округлое тело, как солнце и луна, и сочетали в себе оба пола, мужской и женский. Срамных частей у них тоже было по две, иногда обе – мужские. Так гласит миф. То были гордые, самодостаточные существа, они посягнули даже на власть Олимпийских богов, за что те разделили их надвое – иначе говоря, изуродовали. С тех пор, из поколения в поколение, мы ищем свою вторую половину, мечтая вновь стать одним целым.
Я не знаток философии. В свое время, как и большинство моих однокурсников, я прочел «Пир» Платона – первоклассное развлечение, думал я тогда. А потом меня не раз возвращал к нему Равельштейн. Любой, кто подолгу находился в его компании, вынужден был вновь и вновь возвращаться к «Пиру». Быть человеком – значит, быть калекой, уродом. Человек неполноценен. Зевс – тиран. Власть Олимпийских богов – автократия. Задача калеки-человека – искать свою вторую половину, причем найти ее под силу далеко не каждому. Посредством Эроса Зевс решил возместить людям ущерб – вполне возможно, что он руководствовался при этом какими-то политическими соображениями. Наши постоянные поиски обречены на провал; сексуальные утехи дарят временный отдых и позволяют забыться, однако осознание собственной увечности преследует человека до самой смерти.
Наш ужин закончился уже за полночь. Через дорогу мы увидели великолепную витрину с орхидеями. Привлеченные светом и красками, мы пересекли пустую улицу. В толстом стекле витрины имелась узкая щель – края окаймлены латунью, – сквозь которую ароматы цветов выплескивались на загазованную площадь Мадлен. Еще один пример французского искушения. У ворот великой церкви, где проходили все государственные похороны, раньше собирались проститутки. Об этом мне тоже напомнил Равельштейн.
Итак, вот вам то главное, что составляло сущность Равельштейна. Если вы не знали о нем этого, считайте, вы не знали ничего. Душа без желания, без любовного влечения – не более чем использованная внутренняя трубка, годная лишь на то, чтобы разок кутнуть на пляже. Одухотворенные мужчины и женщины, особенно молодые, должны быть увлечены поиском любви. Мещане же, напротив, всю жизнь пребывают в страхе смерти. Так, очень коротко, можно обрисовать основные убеждения Равельштейна.
Я чувствую, что несправедливо обхожусь с другом, говоря о нем так просто. Он был очень сложный человек. Действительно ли он верил, как Платон, что всю жизнь мы ищем часть себя? Ничто не пронимало его глубже и сильнее, чем яркий пример настоящей любви – то есть успеха в поисках недостающей половины. Более того, он сам непрестанно пытался разглядеть в окружающих следы этих поисков и намеки на душевное родство – и в учениках тоже, разумеется. Странно, правда? Профессор видит в своих студентах актеров душераздирающей вечной драмы. Когда к нему приходили новые ученики, первым делом он приказывал им забыть о своих семьях. Отцы были мелкими лавочниками в Крофордсвилле, штат Индиана, или в Понтиаке, штат Иллинойс. А сыновья долго и упорно размышляли над «Историей» Фукидида, «Пиром» или «Федром», при этом им отнюдь не казалось странным, что о Никие и Алкивиаде они знают больше, чем о расписании пригородных поездов или местных десятицентовых магазинчиках. Вскоре они начинали поверять Равельштейну свои тайны. Вообще ничего не скрывали. Я просто диву давался, как быстро он узнавал об учениках всю подноготную. Отчасти именно страсть к сплетням позволяла ему добывать желаемую информацию. Равельштейн не только учил студентов, он формировал их личности, по своему усмотрению разбивал их на группы, подгруппы и сексуальные категории. Кому-то предстояло стать семьянинами, кто-то имел гомосексуальные наклонности; нормальные, ненормальные, интеллектуалы, затейники, игроки, моты; прирожденные ученые с внутренней тягой к философии; ловеласы, работяги, бюрократы, нарциссы. Он посвящал немало времени обдумыванию этих вопросов. Свою семью Равельштейн ненавидел и давно от нее отрекся. Студентам он говорил так: вы пришли в университет, чтобы узнать что-то новое, чему-то научиться, а для этого надо в первую очередь выбросить из головы воззрения родителей. Он обещал повести их в новую жизнь, насыщенную и многообразную, во главе которой стоит рациональное мышление – не путать с косным и скучным. Если им повезет, если они будут алкать знаний, Равельштейн преподнесет им величайший дар: расскажет о Платоне, познакомит с эзотерическими тайнами Маймонида, научит правильно толковать Макиавелли – и так вплоть до Ницше, но не ограничиваясь им. Он не собирался строго придерживаться программы, скорее, отправлял учеников в свободное плавание. И в целом его методы были эффективны. Ни один студент Равельштейна не мог сравниться с ним широтой кругозора, но большинство были очень умны и приятно выделялись из толпы. Этого он и добивался. Больше всего он любил чудаков – молодых людей «с прибабахом». Но, разумеется, они должны были знать основы – причем знать их чертовски хорошо. «Ну, разве не чокнутый? – как-то раз спросил он меня об очередном своем ученике. – Ты ведь получил его последнюю статью – “Историцизм и философия”? Я просил его забросить копию в твой ящик». Статью я просматривал. Честно говоря, у меня глаза на лоб полезли – я почувствовал себя муравьем, решившим покорить Анды.