Ему очень идет его имя – Максим.
Максим Максимович Ковалевский.{84}
Женщина носит ту же фамилию: она была замужем за его дальним родственником, однако давно овдовела.
Она слегка подтрунивает над ним:
– Послушай, что я скажу. Один из нас не переживет этого года.
Он занят делом и не слушает, но все-таки спрашивает: «Это еще почему?»
– Потому что мы пошли гулять по кладбищу в первый день нового года.
– Да что ты говоришь?
– Все-таки ты знаешь не все, – торжествующе объявляет она. – А я об этом услышала еще в восемь лет!
– Это, наверное, оттого, что девочки больше времени проводят с няньками, а мальчики – в конюшне. Да-с, полагаю, что причина в этом.
– А кучера не говорят о смерти?
– Не часто. Им есть чем заняться.
Падает и тут же тает легкий снежок. Прогуливаясь, они оставляют за собой черные следы, которые скоро становятся неразличимы на земле.
Она встретила Максима в 1888 году{85}. Тогда в Стокгольмском университете{86} решили открыть факультет социальных наук, и его пригласили для консультаций. То, что они оказались не только земляками, но и однофамильцами, могло бы сблизить даже людей, не испытывающих никакого интереса друг к другу. Однако она заранее сочувствовала коллеге-либералу, подвергшемуся гонениям на родине, и взяла на себя обязанность опекать и развлекать его в Стокгольме.
Это оказалось вовсе не скучно. Они моментально нашли общий язык, словно и вправду были родственниками, родными людьми, встретившимися после долгой разлуки. Бесконечный поток шуток и вопросов, понимание с полуслова, а главное – свобода и счастье болтать по-русски. Им показалось, что все остальные европейские языки были клетками, в которых они просидели целую вечность, жалкой заменой подлинной человеческой речи. Очень скоро их поступки вышли за рамки принятого. Он допоздна засиживался в ее квартире. Она являлась к нему в отель на завтрак. Когда он поскользнулся и подвернул ногу, она ставила ему примочки, делала перевязки и, более того, рассказывала об этом во всеуслышание. В то время она была необыкновенно уверена и в себе, и особенно в нем. В письме подруге она описала его словами Альфреда де Мюссе:
Il éait très joyeux – et pourtant très maussade,
Détestable voisin – excellent camarade,
Extrêmement futile – et pourtant très posé,
Indignement naïf – et pourtant très blasé.
Horriblement sinsère – et pourtant très rusé[11].{87}
И в конце письма заметила: «К довершению всего – настоящий русский с головы до ног».
Толстяк Максим – так она его звала.
«Никогда не чувствуешь такого сильного искушения писать романы, как в присутствии М.».
И еще:
«Он занимает так ужасно много места не только на диване, но и в мыслях других, что мне положительно невозможно в его присутствии думать ни о чем другом, кроме него».
И все это в то время, когда ей следовало бы сидеть за столом с утра до ночи и готовить работу на соискание Борденовской премии{88}. «Я забросила не только функции, но и эллиптические интегралы и даже мое любимое твердое тело», – шутила она в письме к коллеге-математику Гёсте Миттаг-Леффлеру{89}. Именно он сумел убедить Максима, что тому надо поехать в Уппсалу и прочесть там курс лекций. Тогда она на время перестала думать и мечтать о нем и вернулась к вопросу о движении твердого тела и решению задачи так называемой «математической русалки» с помощью тета-функций с двумя независимыми переменными. Задача не поддавалась, но Софья все-таки была счастлива, потому что Максим незримо присутствовал рядом с ней. Когда он вернулся, она была совершенно вымотана, но торжествовала победу. Даже две победы: работа была почти завершена (надо пройтись по ней последний раз, и можно подавать на конкурс – анонимно), а ее возлюбленный – ворчащий, но в душе довольный – охотно вернулся из своего изгнания и, как показалось Софье, намекнул, что собирается сделать ей предложение.
Борденовская премия все испортила. Так, по крайней мере, решила Софья. Ее поначалу увлекла эта церемония, ослепила своими люстрами и потоками шампанского. От комплиментов кружилась голова. Знаки восхищения и целование рук затмили одно крайне неудобное и несомненное обстоятельство: предложений о работе, соответствующей ее таланту, так и не последовало, – как будто с нее достаточно и преподавания в провинциальной школе для девочек. Пока она купалась в лучах славы, Максим куда-то исчез. Разумеется, не сказав ни слова о подлинных причинах отъезда: пробормотал только, что собирается кое-что написать, а для этого нужен мир и покой, который можно обрести только в Болье{90}.
Ему, видите ли, уделили недостаточно внимания. Ему, которым никто и никогда не пренебрегал. Наверное, с момента совершеннолетия он не смог бы вспомнить ни одного салона, ни одного приема, где не оказался бы в центре внимания. Да и теперь, во время парижских торжеств, нельзя сказать, что он стал невидимкой, затерялся в лучах Сониной славы. Нет, все было как прежде. Человек видный, с солидным состоянием, с серьезной репутацией, умный, светский, веселый, с несомненным мужским обаянием. А она была всего лишь любопытной чудачкой, новинкой сезона, дамой с математическими способностями, по-женски робкой, очаровательной, но с весьма странным устройством головного мозга – там, под кудряшками.
Из Болье Максим написал холодное и надутое письмо, извиняясь, что не сможет пригласить ее в гости после того, как закончится суматоха. У него, видите ли, гостит одна дама, которой он не может ее, Соню, представить. Дама эта пребывает в печали и в настоящий момент нуждается в утешении. А Соня пусть едет в Швецию: там ее ждут друзья, студенты и дочка, там она будет счастлива. (Упомянул про дочку специально, чтобы ее уколоть, намекнуть, что она плохая мать?)
И в конце – одно совершенно ужасное предложение:
«Если бы я Вас любил, я написал бы иначе».
Значит, конец всему. Надо возвращаться из Парижа, с премией и с этой странной, хотя и громкой славой. Возвращаться к друзьям, которые вдруг перестали что-либо значить. К студентам – те все-таки кое-что значат, но только когда она стоит перед ними лицом к лицу в своей, так сказать, математической ипостаси, которая, как ни странно, никуда не исчезла. Ну и к ее брошеной, как считают многие, но, несмотря на это, невероятно жизнерадостной маленькой дочке, Фуфе{91}.
Все в Стокгольме напоминало о нем.
Она сидела в комнате, обставленной мебелью, которую за сумасшедшие деньги доставили через Балтийское море. Напротив нее – тот самый диван, который еще недавно смело принимал на себя его тушу. А также ее собственный вес, когда она шла к нему в объятия. Этот гигант, как ни странно, вовсе не был неловок в любви.
Красная камчатная скатерть на столе – та самая, из дома ее детства. Когда-то за ней сиживали почетные и простые гости. Может быть, и Федор Михайлович – совсем изошедшийся от любви к ее сестре Анюте. Ну и конечно, сидела сама Соня, как всегда доставлявшая матери одни неприятности.
Старый шкаф с портретами предков на фарфоровых медальонах – его тоже привезли из Палибино. На портретах – бабушка и дедушка Шуберты{92}. Взгляды их утешения не приносят. Он в военной форме, она в бальном платье, у обоих глупо-самодовольный вид. Они получили от жизни все, что хотели, – думает Софья, – и только презирали тех, кто не смог добиться счастья или кому не повезло.
– А ты знаешь, что во мне течет немецкая кровь? – спросила она как-то раз Максима.
– Разумеется, догадывался. Иначе чем объяснить появление такого чуда прилежности? И чем объяснить, что ты набиваешь себе голову цифрами?
«Если бы я Вас любил…»
Пришла Фуфа, притащив с собой варенье на тарелочке. Просит поиграть с ней в детскую карточную игру.
– Оставь меня в покое! Можешь ты оставить меня в покое?!
Но потом она вытирает слезы и просит у ребенка прощения.
Однако Софья не из тех, кто долго хандрит. Проглотив обиду, она взяла себя в руки и принялась сочинять ему веселые письма. Описывала свои легкомысленные развлечения – катание на коньках, верховую езду; обсуждала русско-французские политические отношения. Все это должно было его успокоить и даже дать ему почувствовать грубость и неуместность его замечаний. Ей хотелось добиться, чтобы он все-таки ее позвал, и снова, как тогда, отправиться в Болье летом, сразу по окончании семестра.
Прекрасное было время. Хотя и тогда не обходилось без недопониманий, как он это называл. (Позднее это стало называться «разговорами».) Периоды охлаждения, разрывы, почти разрывы, неожиданные возвращения к прежнему. Путешествие по Европе, во время которого они, скандализируя общество, не скрывали своей связи.
Иногда Софья гадала: а нет ли у него других женщин? И подумывала, не выйти ли замуж за немца, который за ней тогда ухаживал. Однако немец был большой педант и, похоже, намеревался сделать из нее домохозяйку. Кроме того, она не была в него влюблена. Когда он обращал к ней свои благопристойные немецкие любовные слова, Софья чувствовала, как застывает ее кровь.