По возвращении в Америку Барбара Стивенз, Вероника, Бетка и ее сын, в сопровождении мисс Эндрюз, обитали во владениях Барбары посреди пустыни, близ Палм-Спрингз. Там, вокруг их дворца-асьенды, ничто не напоминало о мшистой, регулярной растительности Франции, а было лишь пространство, беспорядочно усыпанное валунами, глядящими в небо пустыми провалами. Барбара почти не выходила из дома, вынужденная исцелять обострившийся сердечный недуг деликатными предосторожностями, Вероника же почти все время была на воздухе, измождая сердце галопом, топча, как говорится, сердце свое конскими копытами, что высекали искры из камней, кроша их в куски грубого турмалина и пугая величественных царственных ящериц, мягких, как «сердцевина полированных турмалинов», и те проскакивали невредимые меж игл старых кактусов, раненых в бок. Ежевечерне эти кактусы собирались в компании смерзшихся жестов «viae crucis» [45] и «сошедших с креста», вырисовываясь оттененно закатными агатами.
Вероника скакала на своей гнедой лошади, склонив округлый лоб угрожающей волютой упрямства, а перламутровый пинцет ее бедер сжимал животному бока и сплавлялся с ними в жемчужном единстве пота кентавра. Так она и жила, выезживая свою химеру и храня совершенную верность образу «человека с сокрытым лицом», а между темной, сырой глубиной подвала в доме на набережной Ювелиров, где они узнали друг друга, и обожженным, сияющим грунтом, над которым конь ее нетерпения вздымал надежду, была лишь пустыня, героическая засуха любви. Еженощно созвездие из трех бриллиантов креста, что она отдала ему, дрожко являло себя в небе. В каких широтах плыл сейчас к ней этот крест? Ибо в нерешительностях сердца ее сиял он по-разному. Всей своей целительной слюной, высушенной жестоким испытанием скачки, Вероника стирала следы шрамов, иссекавших лицо ее героя, один за другим, чтобы скорее оно освободилось от защитных объятий шлема – и вскроется он, как яичная скорлупа. И тогда он явится к ней без единой стигмы, кроме достославных. (Галопом, галопом, галопом! Бред галопа, шпоры, седла целомудрия, горечи и ветра – всё хлестать!)
Две завесы вскоре поднимутся над далеким горизонтом трагической Вероникиной жизни. Первая черна, на ней надпись: «Нет ничего вернее смерти». То завеса оплакивания ее матери – Барбара умерла от сердечной болезни через месяц после прибытия в Америку. Вторая из завес – чистый белый стяг, он сильно пах сандалом, и на нем читались четыре греческие буквы, начертанные переплетением вышитых цветов: «IMHN» , что означает девственность . Сия завеса опустилась пред фонтаном, дабы скрыть то, что за нею, а там была Вероника, и порванная вуаль ее – на теле этого фонтана в человечьем обличье Адониса. В припадке застенчивости и девственной скромности Вероника расцарапала и раскровила его лицо, и он теперь таил его в стыде, под маской двух миртовых ветвей.
Смерть Барбары Стивенз пробудила спавшую в Веронике дочернюю любовь отсутствием горя – так церковные колокола иногда пробуждают нас лишь в миг, когда прекращают звонить. Вероника теперь любила мать, потому что столь мало отдавала себе отчета в ее жизни и так безучастна осталась к ее смерти. Поскольку смешение чувств не застило ей глаза, Вероника могла созерцать, «каково это», и смерть увиделась ей похожей на образ мужчины с сокрытым лицом. Так ее страсть стала опасно болезненной, растущая любовь и преклонение перед матерью слилась со страстью к нему, а его существование теперь казалось ей столь же неоспоримым, как смерть ее матери, чье лицо, до сих пор столь незначительное, уже почти исчезло, а вот сладость этих двух чувств казалась ей равной. Крестик оттенили зловещие отражения затмения и звезд Венеры, и каждый малый бриллиант вновь стал гвоздем Христа распятого.
Словно смерть Барбары Стивенз, нисколько не утишив безудержного беспокойства дочери, лишь довела ее безумство до чрезмерности, равно как и обострило ее мании. Ее необщительность также стала нездорово вспыльчивой. Вечерами, возвращаясь со своих бешеных скачек по пустыне, Вероника взбегала наверх и запиралась у себя в комнате, будто боясь, что кто-то ворвется и потревожит ее грезы. Пренебрегая любыми приличиям, она проходила крытую веранду, кишевшую юристами, газетчиками и дельцами, насквозь, хоть те почем зря целыми днями ждали ее аудиенции. Словно одержимая злыми духами, с нахмуренным лицом, Вероника всякий раз исчезала, как порыв ветра, едва отмечая чье-либо присутствие мановением руки, стискивавшей стек. К счастью, полная и беспредельная преданность Бетки, решительно поддержанная мисс Эндрюз, частично восполняла совершенное безрассудство Вероники. Бетка взялась приглядывать за обширными интересами богатой наследницы и с большой мудростью управляла имуществом подруги. Но Вероника, вовсе не благодарная ей за долгие часы труда и ее жертвы, на все это смотрела с подозрением. Да, у Вероники развилось глубокое неприятие Бетки: Бетка лезла в ее дела, хотя Вероника понимала, что та делала это исключительно ей во благо; у Бетки отросли громадные груди; она пыталась вызнать у Вероники о ее тайных чувствах; она слишком обожала собственное тело; она… Но в первую очередь отвращало то, что Вероника упорно отказывалась делиться своей страстью – никогда, ни разу не снизошла Бетка до того, чтобы разобраться в Вероникином зарождающемся умоисступлении.
На самом же деле Бетка провинилась лишь в том, что именно недопущенье никаких сердечных излияний и было единственной причиной, по которой она хотела Веронику в друзья. «Какая жесткость!» – бесилась Вероника, а Бетка всякий раз маялась и говорила себе: «Как же она всегда из кожи вон лезла, лишь бы не говорить о нем – о человеке с сокрытым лицом!» Вероника, со своей стороны, из чистой гордости, скорее умерла бы, чем сама завела разговор о предмете, столь ожесточенно нелюбом ее подруге; выходило так, что Баба, исключенный из их общей жизни, был словно Беткин любовник!
Так и вышло, что их обоюдное сдержанное молчание об одном важнейшем субъекте разделило их, сделало их дружбу, и без того жесткую и взбалмошную, еще более взбалмошной и пронзительной, чем прежде, ибо становилась она все более неудовлетворяющей, ершистой, драгоценной и насыщенной несчастьем, как алмаз с несколькими каплями желчи в сердцевине. Бетка страдала молча, истерзанная тысячей и одной пытками всех ревностей, не к Бабе, коего забыла, а к множеству центробежных удовольствий набрякших кровью дуг, составляющих мужчину, которые, знала она, держали Вероникин сторожкий, цельный и чистый биологический организм в состоянии непреходящей грезы ожидания, тогда как сама Бетка чувствовала, будто все больше ускользает от своей жизни. Да, мужчина, готовый появиться в любую минуту, поневоле становился ее, отказавшейся от мужчины ради подруги, врагом – хуже того, ее палачом. Бесстрастное он созданье со стертыми чертами, выбранное Вероникой, или другое, с более подлинным лицом, – не имело значения, и как же она его уже ненавидела! Ибо этот мужчина, в силу чувства Абсолюта у ее подруги, должен был ознаменовать собой необратимый конец всему, что было между ней и Вероникой, и этот конец станет началом их ненависти – она возненавидит Веронику, но возможно ли это?
Ожидая появления этого мужчины, Вероника и Бетка уже бессловесно ссорились из-за их ребенка, ребенка Бетки, и, словно на древней камее, изображающей сцену обрезания, обе в профиль, одна держит младенца за руку, другая – за ногу, но руки их, хоть и симулируют ласку, на деле сдавливают детскую плоть будто жадными клешнями. Как им делить его, не различающего их в обожании, словно они для него – одно? Двое, коим должно быть одним! Одним для него, для них – двое!
Что ни вечер между Вероникой и Беткой разыгрывалась маленькая драма, а за ней – горькая мандариновая долька примирения, и эта постоянная битва постепенно брала верх над их дружбой. Однажды Вероника обошлась с Беткой жесточайше, подвергла ее своим беспредельным капризам и зашла так далеко, что выставила из дома – лишь для того, чтобы немедленно умолить остаться, довести до слез, утешить, вновь заставить расплакаться, и тогда Бетка, переполнившись отчаянием, воскликнула злобно:
– Никого свирепее девственницы не бывает! – И говорила она правду, ибо у девственниц острые зубы-гарпуны, а их рты – гнезда стрел, выточенных из жидкой слизи, которые носят купидоны в колчанах на ремнях через плечо.
В другой раз дело приняло еще более серьезный оборот, когда Вероника с треском хлестнула ребенка по ногам своим стеком. Тут же поглощенная раскаяньем, она выскочила вон, прыгнула в седло и унеслась в ночь в сильную песчаную бурю, и Бетке пришлось гнаться за ней из страха, что Вероникино неуравновешенное состояние может толкнуть ее на что-нибудь отчаянное. Наконец догнала. Глаза Вероники, умытые светом новой луны, казалось, больше не видят, их запорошило песком. Бетка впервые осмелилась сказать ей: