– Наш ужин, – говорит инженер.
Он улыбается рабочим, затем оглядывается на церковь. За неугомонными криками вдруг следует странная тишина. Никто больше не стучит молотком, никто не пилит. Рабочие на крыше – те, кого видно с земли, – кажется, просто стоят и смотрят вниз, в нутро церкви. Рабочий день заканчивается. Со своей извечной прелестью на землю падает свет. Шахтеры первые понимают, что что-то случилось. Их многому научили шахты Валансьена. Это несчастье, которое ощущаешь как легкую вибрацию под сапогами, как внезапно наступившую тишину. Они бегут мимо инженера, оттолкнув его, прямиком к церкви. После секундного замешательства и он торопится следом.
– Что случилось? – кричит Элоиза. – Не входи туда, Жан!
– Подожди! – кричит он ей в ответ.
– Жан-Батист!
– Подожди!
Внутри церкви шахтеры уже сгрудились между двух колонн в северной стороне нефа. Жан-Батисту приходится с силой дернуть за руку одного рабочего, толкнуть в плечо другого и возвысить голос, чтобы пробить себе дорогу. На земле в середине образовавшегося круга лежит, распластавшись, человек, а рядом на камнях отпиленная балка. Вокруг его головы уже расплывается неровная лужица крови, хотя рану не сразу заметишь. Откуда льется кровь, изо рта? Или из раны на лице? Один горняк сидит на корточках рядом с лежащим. Жан-Батист встает на колени с другой стороны.
– Слаббарт, – говорит горняк.
– Найди Гильотена, – велит Жан-Батист. – И приведи его сюда.
Горняк встает, другие расступаются, давая ему дорогу. В движениях людей все еще ощущается суетливость, хотя это всего лишь нездоровое возбуждение, вызванное трагедией. Слаббарт, несомненно, мертв. Наверное, он умер мгновенно, умер на полдороге, возможно, успев лишь взглянуть вверх, в ответ на предупреждающий крик, когда его ударила, развернув вокруг собственной оси, деревянная балка.
– Кто это? – спрашивает, протиснувшись, Арман.
– Слаббарт, – отвечает инженер, потом смотрит вверх, на лица, глядящие с края крыши.
Жан-Батист поднимается на ноги. Ткань на коленях, темная от крови, прилипает к коже. Он выходит. Он словно оглох. Видит Элоизу, но почти не слышит, что она ему говорит. Лезет на леса – приставляет лестницы, если находит, или карабкается так, по доскам, если ничего не подворачивается под руку. Забираясь все выше с безрассудной торопливостью, он замечает непривычные, крутящиеся, точно в кардановом подвесе, картинки: большая подвода поворачивает на Рю-Труфеваш, молодая женщина в соломенной шляпе прогуливается с женщиной постарше, открытая дверь на Рю-де-Ломбар…
Когда он добирается до верхней площадки лесов, небо словно встает на дыбы. Как будто он только что вылез из самой глубокой могилы кладбища Невинных, вылез, задыхаясь, на поверхность. Перед ним потрясенные, испуганные лица. Подпоясанные тела. А дальше, на стремянке над нефом, две физиономии, застывшие от ужаса, застывшие от страха, застывшие – как представляется инженеру – от чувства вины. Подтянувшись, Жан-Батист забирается на парапет и бежит прямо на них. Наверное, эти двое никогда не видели, чтобы человек так бежал по верху узкой стены на высоте пятидесяти метров над землей. Его глухота прошла. Он слышит, как все кричат. Словно вокруг него стоит гомон морских чаек. У тех двоих теперь вид как у слабоумных. Они отползают от него по черепице, все больше приближаясь к краю крыши, к своему падению. Потом все голоса покрывает голос Саньяка:
– Баратт! Баратт! Ты убьешь их! Черт возьми, ты убьешь их!
Вероятно, так и есть. Они свалятся. Кто-нибудь да свалится. Свалится сам или будет сброшен. Этого он хочет? Он останавливается, оглядываясь. Саньяк неуклюже пробирается по глубокому водосточному желобу между крышей и парапетом. Каменщик поднимает руки кверху, ладонями наружу. Такой жест – примирительный, защитный – обычно адресуется человеку, чье поведение совершенно непредсказуемо.
– Это несчастный случай, – говорит Саньяк. – Никто не хотел сделать ничего дурного. Но я их примерно накажу. За неосмотрительность. Даю слово. Они получат по заслугам. – Он смотрит на инженера, смотрит внимательно, потом произносит тихим голосом: – Ради всего святого, Баратт! Один из них мой зять.
Теперь, когда все замерло, Жан-Батист чувствует, как печет солнце. Здесь, наверху, жара страшная, усиленная отражением от еще не снятой черепицы. Он не может как следует разглядеть тех, что внизу, в церкви, не может разглядеть Слаббарта. Зять и второй рабочий прижались друг к другу, как испуганные дети. Они его больше не интересуют. Внизу, далеко на освещенной солнцем земле, стоят Элоиза и Жанна – две легкие фигурки на траве у креста проповедника. Он кивает им и проводит по воздуху рукой, как будто машет, потом начинает спускаться по желобу.
* * *
Внизу, у лесов, его ждет женщина, и первое, что она делает, это наносит ему удар в плечо, неумело, по-женски, внутренней частью кулака, ничего при этом не говоря. Потом она уходит, плотно прижав к груди руки. Инженер возвращается в церковь. Пришел Гильотен. Слаббарта перевернули на спину. Рана – сочащийся разрез, длиной с безымянный палец взрослого человека, – находится почти на том же месте, куда Жан-Батиста ударила Зигетта медной линейкой. Но дерево прошло дальше, чем медь, задев не только кость, но и нежную ткань под ней, пронзив ее. Гильотен старается не испачкать в крови носки своих туфель. Он глядит на Жан-Батиста и едва заметно пожимает плечами.
– Возьмите одеяло, – говорит инженер стоящим рядом шахтерам. – Заверните тело и отнесите в ту дальнюю капеллу. – Он показывает в северо-западный угол, за органом, потом делает шаг, как будто снова собираясь наклониться или опуститься на колени у тела, но чьи-то руки останавливают его, поворачивают, подталкивают и выводят из круга горняков. За ним с той же почтительной настойчивостью выводят и Гильотена. Затем Армана. Потом круг смыкается.
Выдворенные – те, кто еще совсем недавно были начальниками, – смущенно и молчаливо стоят за спинами шахтеров, потом вместе выходят из церкви навстречу яркому утреннему свету.
– Они верующие? – спрашивает Гильотен.
Жан-Батист качает головой. Во рту у него сухо, как в печке, а сердце все еще не унялось после карабканья по лесам.
– На шахтах была церковь, но никто из них туда даже не заглядывал. Управляющие считали, что они ни во что не верят.
– На свете нет человека, который не верил бы хоть во что-нибудь, – говорит Гильотен.
– Мне надо выпить, – признается Арман.
– С удовольствием к вам присоединюсь, – откликается Гильотен. – И вам, мой дорогой инженер, необходимо пропустить рюмочку. А лучше две или три.
– Если я расскажу Лафоссу, – говорит Жан-Батист, – он прикажет похоронить его здесь.
– Как нашего старого друга, – тихо добавляет Арман.
– Ах, это вы о месье Лекёре? – спрашивает Гильотен, поглядывая на них поверх своего крючковатого носа. – Я как раз думал, не на кладбище ли его похоронили. Жанна знает?
Инженер качает головой, потом смотрит на крышу церкви. Что они там делают? Сидят? Разговаривают? Ждут?
– Покойника можно похоронить на кладбище в Кламаре, – предлагает Гильотен. – Туда теперь отправляют тех, кого должны были хоронить на кладбище Невинных. Вполне приличное место. Или есть еще протестантский погост в Шарантоне. Если он больше подходит.
– Я спрошу, – говорит Жан-Батист. – И сделаю, как они решат.
– Я плакал по своему органу, – говорит Арман, – а сейчас у меня ни слезинки. Не понимаю, что я за человек такой.
– Нельзя оплакивать нечто абстрактное, – отвечает доктор. – Кем Слаббарт был для вас? Для любого из нас? А вот и наши женщины. – Доктор потирает руки и улыбается приближающимся Жанне, Элоизе и Лизе Саже. – Женщины всегда знают, что делать, – говорит он. – У них чутье.
Чутье подсказывает женщинам – по крайней мере, Лизе Саже, – что нужно готовить обед. Тушить бычьи хвосты. У них есть двадцать буханок хлеба, в меру черствых, чтобы макать их в подливку. Вино, охлажденное в склепах галерей.
К часу дня, когда Лиза бьет поварешкой по кастрюле, Саньяк убирает своих рабочих – незаметно выводит их с кладбища через дверь на Рю-де-ля-Ферроннери. Из церкви довольно мирно друг за другом выходят горняки. Ничто в их поведении, в голосах, которыми они переговариваются, не свидетельствует ни о чем предосудительном. Они берут свои оловянные миски, ложки, встают в очередь у кухонной пристройки. Потом несут еду к кресту проповедника, садятся и принимаются за обед.
– Прости меня, Жан, – говорит Элоиза Жан-Батисту. Они стоят вдвоем поодаль, в тени домика пономаря. – Но ты меня ужасно напугал. По-моему, даже Рагу не смог бы бегать на такой высоте.
– Значит, и ты меня прости, – отвечает он. – Но потерять человека таким образом…
– Это был несчастный случай?
– Другое мы не докажем.