Когда сквозь завесу дождя вдали завиднелись белые колонны Акрополя, Жильерон слегка повеселел, а когда, добравшись до гостиницы «Англетер», впервые вошел в просторный светлый номер, заказанный для него Шлиманом, и горничная забрала у него пальто и для подкрепления молча подала рюмочку узо, он почти забыл о своих опасениях, несколько недель или месяцев уж как-нибудь выдержит. А если Шлиман вправду будет платить ему, как обещано, он и на целый год останется и следующей весной поедет домой в Вильнёв с полными карманами денег. Там построит себе у озера домик, вечера будет проводить с друзьями юности, а днем зарабатывать на жизнь, изготовляя халтурные акварельки для английских туристов, – и, само собой, хотят этого вильнёвские граждане или нет, до конца своих дней будет носить синие куртки. А глядишь, и желтые.
Вот так думал Эмиль Жильерон, только вот вышло, разумеется, по-другому. Следующим утром, когда он, напившись кофе, собирался на первую прогулку по городу и к Акрополю, у подъезда его перехватил кучер Генриха Шлимана и с безмолвной услужливостью доставил в элегантном, запряженном четверкой лошадей экипаже прямиком к своему господину и провел в кабинет, богато декорированный мраморными статуями, ярко раскрашенными вазами и репродукциями эллинских фресок.
Шлиман сидел за письменным столом и, по-черепашьи вытянув шею, холодными голубыми глазами разглядывал Жильерона сквозь круглые очки в никелевой оправе. Он коротко поздоровался на звучащем несколько странно, однако безукоризненном французском и властным жестом указал на свой стол, где на деревянном подносе лежали три фрагмента фрески, размером с ладонь. На одном фрагменте была изображена сжатая в кулак рука, на другом – орнамент из лилий, а на третьем – ступня и щиколотка.
Эти фрагменты привезли вчера из Микен, сказал Шлиман и спросил, что видит в них Жильерон.
Эмиль пожал плечами и ответил, что видит руку, ногу и кусочек узора из лилий.
Я дерзостей не терплю, сказал Шлиман. Меня интересует, что могла бы изображать фреска в целом.
Этого никто знать не может, ответил Жильерон.
В таком случае вы мне не подходите, сказал Шлиман.
Никто на свете не может знать этого наверняка, сказал Жильерон.
Но ведь можно что-то предположить, возразил Шлиман.
Конечно, сказал Жильерон, пожал плечами и, наклонясь над подносом, принялся передвигать фрагменты. Потом взял приготовленный рисовальный блокнот и мгновенно набросал колесничего, который сжимал в кулаке копье, а правой ногой опирался на край колесницы, украшенный узором из лилий.
Замечательно, сказал Шлиман, вот и разгадка. Как я сам-то не сообразил, это же очевидно.
А Жильерон между тем расположил фрагменты иначе и на новом листе изобразил храмового стража, с горящим факелом в кулаке и в наголовнике с узором из лилий.
Ишь ты, сказал Шлиман. Ай, молодец! Давешний колесничий – полный вздор, теперь я и сам вижу.
Жильерон вырвал и этот лист и нарисовал Лаокоона, который на поле из лилий руками и ногами отбивается от душащих его змей.
Ну и ну… – проговорил Шлиман. Вы норовите меня разыграть?
После этого Жильерон нарисовал Тесея в поединке с Андромахой, затем аттического крестьянина, собирающего урожай олив, и победоносного атлета с оливковой ветвью, и на каждом рисунке присутствовали кулак, нога и узор из лилий. Шлиман следил за его карандашом, затаив дыхание от восторга. Жильерон набрасывал укротителей быков, и овечьих пастухов, и мореходов, и даже амазонку, которая с мечом наголо преследовала обнаженную парочку.
Эти двое обнаженных мне знакомы, сказал Шлиман. Где я мог их видеть?
В Сикстинской капелле, ответил Жильерон. Адам и Ева, изгнанные из Рая. Микеланджело.
Ай, молодец! – повторил Шлиман.
Эмиль взял новый лист и нарисовал юношу с бараном.
А это? – спросил Шлиман.
Иоанн Креститель. Караваджо.
Затем Жильерон быстро изготовил маленького Боттичелли и Дега, после чего Шлиман отобрал у него карандаш.
А сейчас довольно библейских шуточек, сказал он, пора обедать. Вы останетесь здесь, закусим en famille и sans façon[6], возражений я не потерплю. Моя жена распорядилась приготовить мусаку. Потом мы составим договор, на год. По меньшей мере.
На шесть месяцев, сказал Жильерон.
На год, сказал Шлиман.
Максимум на шесть месяцев, сказал Жильерон. В октябре на Женевском озере начинается сбор винограда, к тому времени я должен быть дома.
Почему? – удивился Шлиман.
У моего отца есть виноградник, соврал Жильерон.
Вы останетесь на год, сказал Шлиман, и никаких возражений. Мы вместе поедем в Трою, в Микены и Тиринф, затем вы понадобитесь мне здесь, в Афинах. А теперь к столу.
Так-так, думал Жильерон, следуя за своим патроном в столовую. En famille и sans façon, возражений он не терпит. Ладно, посмотрим.
Полвека отделяет отъезд молодого человека в Грецию от возвращения его праха на Женевское озеро. Его сын с чемоданом спускается к гавани, шаги гулко отдаются от брусчатой мостовой. Парусные лодки отдыхающих прочно зачалены на зиму, на рангоуте спят чайки. Жильерон-младший бросает взгляд на свои карманные часы. До поезда на Бриг еще целый час. Там он пересядет на ночной поезд до Триеста, откуда во второй половине дня отходит пакетбот в Афины, где его встретит жена и покажет свой новый пейзаж с Акрополем.
Эмиль Жильерон-младший проходит в дальний конец набережной, садится на причальную тумбу, достает из чемодана сигарную коробку. Там внутри – кучка сизого праха. Горсти три-четыре, наверно, кое-где видны кусочки костей, маленькие, с ноготь. Вправду ли этот прах принадлежит его отцу или какому-то другому существу, сейчас уже не имеет значения. Он исполнил последнюю волю отца, вот что главное.
Эмиль смотрит в черную воду, тихо плещущую о стенку набережной. Медленно высыпает прах в воду, бросает туда же коробку. Собственно говоря, он уготовил отцу моряцкую могилу. Но где в Вильнёве отыщешь тихий клочок земли, чтобы незаметно его похоронить? Городишки вроде Вильнёва ночами погружены в тишину, но не спят; в каждом переулке хватает скорбящих вдовцов или страдающих зубной болью девиц, которые спешат к темному окну, заслышав на уличной брусчатке стук каблуков чужака. Жильерон прекрасно понимает, что, с тех пор как он сошел с поезда, ни один его шаг не остался незамеченным. В виноградники идти нельзя, там караулят цепные псы; в болота тоже не пойдешь, там бы он со своим чемоданом был виден как на ладони и тем паче вызвал у вильнёвских граждан подозрения.
И в гавани Жильерон тоже под надзором, это ему ясно. Однако в глазах граждан здесь он просто безобидный турист, случайно сошедший с поезда остановкой раньше и теперь вынужденный убивать время до следующего поезда. То, что он не расхаживает в ожидании по платформе, а идет прогуляться в гавань хотя и примечательно, но вполне благоприлично. Ну а если он садится на причальную тумбу и минуту-другую роется в своем чемодане, так это не повод для беспокойства. Главное, чтобы он вовремя встал и вернулся на вокзал, чтобы одинокие вдовцы и девицы могли снова лечь в постель.
Прах отца погружается в темную воду и исчезает из виду; косточки покрупнее пойдут прямиком на дно, пепел расплывется и в конце концов смешается с донным илом. Ил есть не что иное, как земля, думает Жильерон, в итоге и моряцкая могила тоже возвращает прах матери-земле. Сигарная коробка покачивается у стенки набережной. Обыкновенная сигарная коробка, и только. За ночь она уплывет прочь, а через день-другой ее где-нибудь прибьет к берегу, там она и сгниет в куче водорослей.
Феликс Блох больше не видел девочку из Восточного экспресса, потому что в Цюрихе она с поезда не сошла. В тот ноябрьский день Лаура д’Ориано отправилась дальше, через Базель в Бельфор, а на следующее утро, когда Феликс Блох посетил приемную комиссию ВТУ, а Эмиль Жильерон ждал в Триесте своего парохода, села там на скорый поезд в Марсель, где ее родители решили бросить якорь и заняться торговлей в музыкальном магазине дальнего родственника. Пришла пора закончить семейную одиссею. Полвека д’Ориано провели в странствиях, двадцать лет мать как моложавая шансонетка кочевала по роскошным отелям Ближнего Востока. Теперь она устала и видела, что близок день, когда подвязка и декольте больше ей на сцене не помогут. Отец тоже устал, у него болела печень. Да и для пятерых детей настало время прекратить разъезды.
От постоянных путешествий и роскоши, которая окружала их, детей артистов, в гранд-отелях, Лаура и четверо ее братьев и сестер избаловались и рано повзрослели. За столом они держались как дети английских графов и умели танцевать, как казаки, между собой говорили на смеси английского, французского, греческого, русского и итальянского. Курили, как турки, и интересовались лондонскими курсами акций, знали тарифы босфорских паромов и умели есть апельсины с помощью ножа и вилки. Но никогда не играли с соседскими детьми в разбойников и жандармов, потому что сами никогда и ни для кого не были соседскими детьми, Рождество неизменно проводили в компании незнакомых гостиничных постояльцев, а единственными их друзьями были горничные и портье, которые не забывали детей д’Ориано и звали их по именам.