Таким образом, послеобеденное время было укорочено и прошло неожиданно быстро. Однажды дверь открыла миссис Флашинг, но, увидев их, тут же закрыла; Хелен спустилась что-то взять, а потом, выходя из гостиной, остановилась, чтобы проглядеть адресованное ей письмо. Она стояла, переворачивая страницы; необычное скорбное изящество, с которым она держалась, поразило Теренса, и он, по своему теперешнему обыкновению, решил отложить это в памяти, чтобы обдумать потом. Они почти не разговаривали друг с другом, их спор как будто приостановился или был забыт.
Когда вечернее солнце покинуло фасад дома, Ридли стал ходить по террасе, читая строфы длинной поэмы – приглушенным голосом, но с внезапными звучными всплесками. Обрывки стихов слышались сквозь открытое окно, когда он проходил мимо туда и обратно.
Ваал, Пеора царь,
Покинул свой алтарь,
И палестинский бог, что дважды был повергнут,
И лунные Астарты… [72]
Звучание этих слов почему-то раздражало обоих молодых людей, но надо было терпеть. Вечер сгущался, далеко в море играли красные отсветы заката. Теренс и Сент-Джон поняли, что день почти кончился и надвигается очередная ночь, отчего обоих охватило одно и то же чувство отчаяния. Глядя на огни, которые один за другим зажигались в городе, Хёрст опять ощутил пугающее и мерзкое желание разрыдаться. Потом Чейли внесла лампы. Она рассказала, что Мария, открывая бутылку, имела глупость сильно порезать руку; Чейли перевязала ее, но это очень некстати, когда столько работы. Чейли и сама хромала из-за ревматизма, но считала, что обращать внимание на своенравную плоть слуг – чистая потеря времени. Вечер продолжался. Неожиданно приехал доктор Лесаж и пробыл наверху очень долго. Один раз он спустился и выпил чашку кофе.
– Состояние очень тяжелое, – ответил он на вопрос Ридли. Раздраженность его исчезла, он был теперь сдержан и официален, но в то же время крайне предупредителен, чего за ним раньше не замечалось. Он опять поднялся наверх. В гостиной осталось трое мужчин. Ридли был теперь вполне спокоен, и мысли его как будто уже не блуждали где-то далеко. Если не считать незначительных, наполовину непроизвольных движений и восклицаний, которые тут же подавлялись, они сидели в полной тишине. Казалось, что они наконец предстали перед чем-то определенным.
Было уже почти одиннадцать, когда доктор Лесаж опять появился в гостиной. Он подошел очень медленно и заговорил не сразу. Он посмотрел сначала на Сент-Джона, затем на Теренса и сказал:
– Мистер Хьюит, полагаю, вам теперь следует подняться наверх.
Теренс тут же встал и ушел, оставив Ридли и Сент-Джона сидеть, а доктора Лесажа неподвижно стоять между ними.
В коридоре он увидел Чейли, повторявшую: «Это ужасно… это ужасно…»
Теренс не обратил на нее внимания; он слышал, что она говорит, но слова не сообщали ему никакого смысла. Поднимаясь по лестнице, он повторял себе: «Этого не может быть. Это не может случиться со мной».
Он с удивлением посмотрел на собственную руку на перилах. Лестница была очень крутая, и ему показалось, что взбирался на нее он очень долго. Он понимал, что должен испытывать сильные чувства, но вместо этого не чувствовал ничего вообще. Открыв дверь, он увидел Хелен, сидевшую у кровати. На столе стояли затененные лампы, и вся комната, хотя в ней было множество вещей, выглядела очень аккуратно. Слабо, но совсем не противно пахло дезинфицирующими средствами. Хелен молча встала и уступила ему свой стул. Проходя друг мимо друга, они обменялись странными ровными взглядами; он удивился необычной ясности ее глаз, их покою и печали. Он сел у кровати и через мгновение услышал, как за Хелен закрылась дверь. Он оказался наедине с Рэчел и ощутил слабый отголосок того облегчения, которое они, бывало, чувствовали, когда их оставляли одних. Он посмотрел на нее. Он ожидал обнаружить какую-то ужасную перемену в ней, но этого не было. Она действительно выглядела очень похудевшей и, как ему показалось, очень утомленной, но она была самой собой. Более того, она увидела его и узнала. Улыбнувшись ему, она сказала:
– Здравствуй, Теренс.
Завеса, которая так долго разделяла их, мгновенно исчезла.
– Рэчел, – ответил он своим обычным голосом, отчего она шире открыла глаза и улыбнулась знакомой улыбкой. Он поцеловал ее и взял за руку. – Без тебя было очень гадко, – сказал он.
Она все так же смотрела на него, улыбаясь, но вскоре в ее глазах появилась легкая тень усталости или недоумения, и она опять закрыла их.
– Но когда мы вместе, нам очень хорошо, – сказал он. Он продолжал держать ее за руку.
В комнате стоял полумрак, поэтому невозможно было разглядеть какую-либо перемену в ее лице. На Теренса снизошло ощущение величайшего покоя, поэтому он не хотел ни двигаться, ни говорить. Чудовищная пытка и нереальность последних дней кончились, все пришло к полной определенности и успокоению. Ум Теренса опять заработал с легкостью. Чем дольше он сидел, тем глубже ощущал покой, проникавший в каждый уголок его души. В какой-то момент он задержал дыхание и прислушался: она еще дышала; он еще некоторое время поразмышлял; теперь им как будто легче думалось: ему казалось, что он – это и он сам, и Рэчел одновременно; потом он опять прислушался: нет, она перестала дышать. Тем лучше – вот что такое смерть. Это ничто, это перестать дышать. Это счастье, совершенное счастье. Они достигли того, к чему всегда стремились, – союза, который был невозможен, пока они жили. Не отдавая себе отчета в том, что он думает про себя, а что говорит вслух, он произнес:
– Никто еще не был так счастлив, как мы. Никто никогда не любил, как мы.
Ему показалось, что их единение и счастье расходятся по комнате кругами, все шире и шире, наполняя пространство. У него не осталось ни одного неисполненного желания. Он и она обладали тем, что у них никогда не может быть отнято.
Он не осознавал, вошел ли кто-то еще в комнату, но позже, через несколько мгновений или несколько часов, он почувствовал на спине руку. Руки обняли его. Он не хотел, чтобы его обнимали, и таинственные шепчущие голоса раздражали его. Руку Рэчел, теперь уже холодную, он положил на покрывало, встал со стула и отошел к окну. Занавески были раздвинуты, за окном виднелась луна с длинной серебристой дорожкой, лежавшей на волнах.
– Надо же, – сказал он обычным голосом. – Посмотрите на луну. Вокруг луны – ореол. Завтра будет дождь.
Руки – то ли мужские, то ли женские – опять обхватили его; они мягко толкали его к двери. Он сам повернулся и спокойно пошел впереди этих рук, немного удивляясь тому, как странно ведут себя люди лишь оттого, что кто-то умер. Если им угодно, он уйдет, но они ничем не могут нарушить его счастье.
При виде коридора и столика с чашками и тарелками ему вдруг пришло в голову, что это все мир, в котором он больше никогда не увидит Рэчел.
– Рэчел! Рэчел! – резко закричал он, пытаясь броситься обратно к ней. Но его не пустили, его повели по коридору, в дальнюю спальню. Внизу был слышен его топот, когда он пытался вырваться наружу, и еще дважды он крикнул: «Рэчел! Рэчел!»
Два или три часа луна еще струила свой свет сквозь пустой воздух. Облака не мешали свету, он падал прямо и ложился на море и землю, похожий на холодный белый иней. В эти часы тишина ничем не нарушалась, двигались лишь деревья, их ветви слабо покачивались, и вместе с ними шевелились тени, пересекавшие белую поверхность земли. В глубокой тишине можно было различить только один звук – еле слышное, но размеренное дыхание, которое не прекращалось и не становилось громче или тише. Оно продолжалось, когда птицы начали перелетать с ветки на ветку, и первые высокие ноты их голосов слышались на его фоне. Оно продолжалось и в те часы, когда восток посветлел, потом стал розовым, а небо подернулось бледной голубизной, но, когда встало солнце, дыхание остановилось и уступило место другим звукам.
Первыми из этих звуков были краткие нечленораздельные крики – то ли детей, то ли нищих, то ли тех, кто был очень слаб или страдал. Солнце поднялось над горизонтом, и бледный и легкий воздух с каждым мгновением становился все вещественнее и теплее, и звуки жизни – смелее, наполняясь силой и уверенностью. Постепенно над домами дрожащими выдохами поднялся дым, его пряди медленно набирали толщину, пока не стали ровными и прямыми, как колонны; солнце уже било не в бледные шторы, но проникало в темные окна, за которыми скрывались пространство и глубина.
Солнце висело в небе уже много часов, пронизывая и прогревая огромный воздушный купол золотыми нитями своих лучей, когда в гостинице началось первое движение. Она стояла белой массой в утреннем свете, еще сонная, с опущенными шторами.
Около половины десятого мисс Аллан очень медленно вошла в холл и приблизилась к столу с утренними газетами. Однако она не протянула руку за газетой, а неподвижно стояла и думала, чуть опустив голову. Она выглядела старше, чем обычно, и по тому, как она стояла, немного сгорбившись, очень большая, можно было представить, какой она будет, когда по-настоящему состарится, как будет день за днем сидеть в кресле, флегматично глядя перед собой. Другие люди начали появляться в холле и проходить мимо нее, но она не разговаривала с ними, даже не смотрела на них. Наконец, как будто потому, что уже просто требовалось что-то сделать, она села в кресло и безучастно уставилась в одну точку. В это утро она чувствовала себя очень старой и к тому же бесполезной, будто жизнь ее не удалась, была трудной и тяжкой, но бессмысленной. Она не хотела жить дальше, хотя и знала, что придется. При ее крепком здоровье ей суждено было дожить до глубокой старости. Возможно, она дотянет до восьмидесяти, а поскольку ей сейчас пятьдесят, это еще целых тридцать лет. Она несколько раз поворачивала руки, лежавшие на коленях, и смотрела на них с удивлением: ее старые руки сделали для нее столько работы. А толку в этом, судя по всему, никакого нет, хотя человек живет дальше, конечно, человек живет… Она подняла голову и увидела рядом миссис Торнбери; та собрала лоб в морщины и приоткрыла рот, будто хотела что-то спросить.