Ренье Анри
Черный трилистник
Гермотим к Гермасу
Когда тебе передадут это письмо, я уже буду далеко; всю ночь я буду итти под звездами, всю ночь я буду итти к моей судьбе. Я думал, однако, что я никогда не покину наших прекрасных садов, Гермас. Мы гуляли вместе; там я встретил Гертулию; там ты скажешь ей о моем уходе. Она увидит причину в моей любви, и только из за любви я покидаю ее!
Любовь одна делает нас самими собою; она делает нас такими, какими мы могли бы быть, потому что она становится тем, что мы есть. Поэтому ее проявления сообразуются с нашею природою, и она свидетельствует о взаимном несовершенстве того и другого. Рост любви соразмерен нашей тени. Увы, заражая ее, наша немощь ее роняет! Ей приписывают начало ее следствий; оно в другом месте, оно в нас. Любовь прекрасна. Лишь безобразие наших душ гримасничает на ее маске, которая их отражает. Ее вид формируется по нашему образу, и мы видим в нем наше внутреннее подобие. Хотя мы жалки и хотя она разделяет наше ничтожество, она желанна даже в своей недостаточности и в своем уродстве. Любовь остается любовью. Мы любим ее, какой бы искаженной она ни была.
Представь же, о Гермас, ее красоту, когда вместо того, чтобы гримировать свое лицо в мрачных сердцах, она обнажается в лучезарных душах. Любовь должна быть гостьей мудрости, по ее факел должен освещать, в глубине наших снов, их чудесные своды, осыпать алмазами их гроты в мучительных сталактитах молчания; тогда все будет пламенеть чистым праздником света, и навстречу подземным зорям, среди камней, распустятся неникнущие лилии. Обыкновенно ее ненадежная лампа освещает только могилы и пещеры. Совы окупают свои когти в погребальное масло; непристойные сатиры мимируют на стенах своими скотскими тенями подмен бога.
Любовь — гостья мудрости, и вот я иду в путь, чтобы приготовить жилище мудрости. Я испросил совета у прошлого и у настоящего; ты упрекаешь меня за то, что я недостаточно советовался с самим собою, слишком много читал книг и торопливо стучался в двери мудрецов. Мудрость, мне говорил ты, не блуждает; она пребывает на одном месте и кажется спящей; она не спит в каменном замке посреди леса. С терпеливым вниманием она выслушивает нас в нас самих; она отвечает па наше внутреннее прислушивание.
Увы, друг мой, я остался глух к своему собственному уху; чтобы слышать мое молчание, я нуждался в том, чтобы говорили, и чтобы пойти навстречу самому себе, я должен был стать прохожим. Есть пути, есть ключи, которые прячутся таинственными руками. Ах, я уверен, есть двери, которые они открывают, и чуждые и случайные жатвы порождают освящающий колос нашего собственного плодородия. Пожалей меня, Гермас, за то, что я прибег к помощи мудрых, чтобы самому стать мудрым; это нужно для того, чтобы любить, потому что одна мудрость может заклясть любовь от колдовства, в котором она гибнет. Я люблю Гертулию, но я отказываю нашей любви в участи стать на себя пародией. Я ухожу; в небе есть звезды, и я плачу. Гертулия будет плакать. Я вернусь. Пусть она навещает тебя иногда в твоем молчаливом доме. Вы будете там говорить обо мне, как мы говорили о прелести Гертулии. О, если бы я мог снова увидеть ее в этом саду! Там я встретил ее, там ты прочтешь ей мое письмо. Прощай. Вот, Гермотим прощается с вами.
Лестница Нарцисса
На другой день Гермас один пришел в те прекрасные места, где он беседовал так часто с Гермотимом. Им было сладко проводить время в этом широком пространстве деревьев и цветов. Это был красиво убранный и уединенный сад. От замка, бывшего там когда-то, ничего не осталось, кроме очарования представлять его себе по пережившей его декорации.
Три водные аллеи ответвлялись от центрального восьмиугольного водоема и в конце каждой из них, довольно далеко, среди различных архитектурных и гидравлических сооружений, били фонтаны, оживленные различными фигурами. Одна изображала человека, который смеялся, опрокидывая бронзовую амфору, другая — женщину, которая, плача, наполняла золотой кратер. Средний фонтан был самый прекрасный. Скатерть волн изливалась через край из водоема, откуда рождалась, стоя, статуя гермафродита. На порфировых полках чередовались маски тритонов и сирен, выплевывающих из припухлости своего судорожно напрягшегося рта удушливый глоток кристалла. Иногда, когда фонтан умолкал и тройная нагота загадочных мраморов наполняла благоуханием боскеты молчаливых деревьев, можно было видеть, как на край иссякшего водоема, чтобы напиться, пускалась горлица. Вокруг восьмиугольного бассейна бронзовые статуи чередовались с. тисами, подрезанными в вид пирамид и с кипарисами, подстриженными в виде обелисков.
Их отражения делались металлическими в спокойной воде, где отражения статуй, казалось, таяли, расправлялись в каком то подобии иной жизни, менее образы, чем тени, потому что всякая вода немного волшебна, и если даже она совершенно спокойна, неизвестно, что может дремать в ней.
Остальная часть сада состояла из квадратов леска; ограда из жесткою и гладкого букса окружала сад. Внутри его, под высокими деревьями, всегда приходилось ходить по мертвым листьям. В каждом из квадратов, из которых два приходилось по сторонам бассейна, таилась какая-нибудь неожиданность. Здесь капля за каплей сочился ручеек; часы, созданные природой, отмечали время; там слышно было эхо. Голос доносился очень издалека, и благодаря потере слогов возникала забавная путаница. В двух других находились две круглые скамейки из мрамора или камня, со сфинксами или дельфинами в качестве локотников. Над садом возвышалась терраса с балюстрадой. Ее дорожки, убитые желтым песком, окаймляли тканые цветники и плоские лужайки. На нее поднимались по покатым исходам, а также спускались в средней части ее, по лестнице, откуда можно было видеть себя в бассейне внизу, так что с каждой ступенькой, казалось приближаешься к самому себе. Эта лестница называлась Лестницей Нарцисса.
Бассейн продолжался тремя водными аллеями, которые протягивались от него в разные стороны. Это были как бы дороги памяти, где воспоминание словно шло тихими шагами но их длинным дрожащим зеркалам. Солнце исчезнувшее за деревьями, еще согревало камень ступеней, где Гермас в этот день, сидя, вкушал удовольствие полного погружения в свои сны. Воспоминание о Гермотиме примешивало к ним немного грусти и некоторую иронию. Он видел перед собой на песке причудливые и неправильные фигуры, несвязную геометрию которых ушедший начертил вчера но время разговора концом своей эбеновой трости; линии перекрещивали свои разорванные круги и спирали, подобные тем, которые изгибала серебряная змейка на рукояти тонкого черного шипа трости.
Эта трость была чем-то в роде светского полу-кадуцея, подобие которого Гермотим обыкновенно носил, но одной из памятных Змеи еще не доставало в эмблеме, и молодой мудрец, казалось, ждал случая, когда восполнится сходство. Поэтому он был осмотрителен с самим собой, и эта осторожность поднимала его несколько суровую прелесть до тихой важности, которая, при ее совершенном изяществе, не лишена была некоторой изысканности.
Гермас думал о мудрости Гермотима и вспоминал речи его. Почти каждый день два друга приходили наслаждаться этим прекрасным садом. Гермотим сожалел немного о том, что замка более не было. Его библиотека, его кабинет медалей, его галереи античных бюстов были бы пристанищем от летних дождей, которые иногда умащали своим ливнем бронзу статуй или металлическою зелень тисов и скатывались жидкими алмазами с отяжелевших листьев. Гермотим оплакивал все это, угадывая красоту жилища по красоте садов.
Они были украшены с большим декоративным вкусом, хотя и своевольный и силлогистический порядок указывал на то, что они были созданы тонким и властным разумом и задуманы, судя по созерцательному собранию бронз и вод, мечтателем, быть может, слегка склонным к ипохондрии, который любил сообразовать с ними свои постоянные грезы и углублять среди них свою надменную, презрительную и угрюмую усладу.
Гермас и Гермотим отдыхали там часто, обыкновенно на этой последней ступени, внизу Лестницы Нарцисса. Прекрасный сад простирался на дне молчания. Взор следил за течением воды между деревьями. Порою, лишь в самые жаркие часы, случалось искать убежища в листве, в ее свежих и сумрачных недрах. Гермотим любил останавливаться у маленького ручейка, Гермас предпочитал небрежно облокачиваться на мраморных сфинксов или ласкать изогнутую чешую порфировых дельфинов. Эхо никогда не повторяло, искажая, то, что два друга говорили между собой шепотом. Их согласие равнялось их несходству. Однажды они пришли вдоль одной из водных аллей к тому фонтану, где улыбалась странная статуя. Гермас увидел в ней сон, Гермотим предполагал здесь символ; они вернулись, не беседуя, потому что сумерки уже наступили, и воды, умолкнув, приглашали к молчанию.