СОЛНЕЧНЫЙ день валил через город. В полдень разомлели пустые улицы.
У Вавичей во дворе шевельнет ветер солому и бросит - лень поднять. Щенок положил морду в лапы и скулит от скуки. Дрыгнет ногой, поднимет пыль. Лень ей лететь, лень садиться, и висит она в воздухе сонным золотом, жмурится на солнце.
И так тихо было у Вавичей, что слышно было в доме, как жуют в конюшне лошади - как машина: "храм-храм".
И вдруг, поскрипывая крыльцом и сапогами, молодцевато сошел во двор молодой Вавич. Вольнопер второго разряда. С маленькими усиками, с мягонькими, черненькими. Затянулся ремешком: для кого, в пустом дворе? Ботфорты начищены, не казенные - свои, и не франтовские - умеренные. Вкрадчивые ботфорты. Не казенные, а цукнуть нельзя. Он легко, как тросточку, держал наперевес винтовку. Образцово вычищена. Утки всполошились, заковыляли в угол, с досады крякали. А Виктор Вавич от палисадника к забору с левой ноги стал печатать учебным шагом:
- Ать-два!
Когда он печатал, лицо у него делалось лихим и преданным. Как будто начальство смотрело, а он нравился.
- Двадцать девять, тридцать!
Виктор стал перед забором. Тут он достал из кармана аккуратно сложенную бумажку. Мишень. Офицерскую мишень - с кругами и черным центром. Растянул кнопками на заборе и повернулся кругом. Ловко шлепнул голенище о голенище. Отчетливо:
- Хляп! - Постоял, прислушивался и снова: - Хляп! Старик кашлянул в окне. Виктору стало неловко. Спит же он всегда в это время.
Виктор подтянул голенище и ворчливо сказал:
- Хлопают, прямо стыдно, - и вольным шагом пошел к палисаднику.
Старик Вавич стоял в окне в расстегнутой старой землемерской тужурке поверх ночной рубахи. Он толстыми пальцами сворачивал толстую папиросу, как будто лишний палец вертел в руках, посматривал на сына, подглядывая из-под бровей.
Виктор остановился и снова дернул голенище - зло, как щенка за ухо.
- А, черт, удружил тоже... сапожник и есть.
Мазнул глазом по окну. Отец уже повернулся спиной и зашаркал туфлями в столовую. Закурил, задымил и вместе с дымом пыхнул из усов:
- Голенищами!
- Нищие? - обрадовалась Таинька. - Музыканты пришли? Таинька захрустела крахмальным ситцем и высунула в дверь беленькую головку, с веснушками, с вострым носиком.
- Голенищами! Голенищами аплодирует лоботряс-то наш. Не мешай, - сказал старик, когда дочь сунулась к окну, - пусть его!
А самому где-то внутри, как будто в желудке, тепло стало от того, что все же хоть дурак сын, а красивый. Красивый, упругий.
Но старик вслух корил себя за эти чувства:
- Мы в это время в землемерном читали... этого... как его? Еще поется про него. - И мотив вспомнил: - "Выпьем мы за того". Да и пили. Идейно пили. А не: "ать-два". Дурак!
Виктор с опаской исподлобья глянул на окна. Никого. Потоптался, поправил фуражку. Вдруг нахмурился, сказал:
- А черт с вами! - И снова отсчитал тридцать шагов - от мишени к дому. Он стоял, держа винтовку к ноге. Раз! - и Виктор ловко отставил левую ногу и взял наизготовку.
- Отставить! - шепнул себе Виктор. И броском, коротко и мягко, взял "к ноге". Хлопнули голенища. Хотел оглянуться. - А плевать! Я дело делаю. Каждый свое дело делает. Ать! - И винтовка сама метко влетела под мышку и замерла. Виктор взял на прицел. Он видел себя со стороны. Эх, вольнопер! Картина! Чувствовал, как лихо сидит на нем бескозырка, прильнул к винтовке. Он пока еще не видел мишени, не глядел на мушку, глядел на молодчину-вольнопера.
Что-то заскребло за забором, и одна за другой показались две стриженых головы: мальчишки впились в Вавича и так и замерли, не дожевали скороспелку, - полон рот набит кислой грушей.
"Кэ-эк пальнет", - думали оба.
Но Вавич не пальнул. Он прикладывался, щелкая курком, резким кивком поднимал голову от приклада и брал наизготовку. Теперь он прикладывался, целился аккуратно, затаив дыхание, и твердил в уме: "как стакан воды". Бережно подводил мушку под мишень. Он замирал. Затаивали дух и мальчишки.
Цок! - щелкал курок, и все трое вздыхали.
Вольноопределяющиеся допущены к офицерской стрельбе. Вавич всех обстреляет. Шпаков-перворазрядников.
"Гимназеи!" - подумал он про перворазрядников. И еще тверже вдавил в плечо приклад.
Потом - значок за отличную стрельбу. Он даже чувствовал, как он твердо топорщится у него на груди. Бронзовый. Мишень такая же и две винтовки накрест.
Обстрелял офицеров. Офицерам неловко. Они жмут ему руку и конфузятся от злости и зависти. А он - как будто ничего. Навытяжку, каблуки прижаты.
"Молодчага! - Рррад стараться!"
Герой, а стоит как в строю. От этого всем еще злее станет.
Картина!
ВИКТОР Вавич не любил лета. Летом он всегда в обиде. Летом приезжают студенты. Особенно - путейцы в белых кителях: китель офицерский и горчичники на плечах. С вензелями: подумаешь, свиты его величества стрекулисты. (Технологи - те повахлачистей.) А уж эти со штрипочками! И барышни нарочно с ними громко разговаривают и по сторонам глазами обмахивают, - приятно, что смотрят. И нарочно громко про артистов или о профессорах:
- Да, я знаю! Кузьмин-Караваев. Я читала. Бесподобно!
А студент бочком, бочком и ножками шаркает по панели.
Ну эти бы, черт с ними. Но вот те барышни, которые зимой танцевали с Виктором, - и какие они записочки по летучей почте посылали (Виктор все записочки прятал в жестяной коробочке и перечитывал), - эти самые зимние барышни теперь ходили с юнкерами и наспех, испуганно, кивали Виктору, когда он им козырял. Юнкера принимали честь каждый со своим вывертом, особенно кавалеристы. Вавич каждый раз давал себе зарок:
"Выйду в офицеры, без пропуска буду цукать канальев. Этаким вот козлом козырнет мне, а я: "Гэ-асподин юнкер, пожалуйте сюда". И этак пальчиком поманю. Вредненько так".
И Виктор делал пальчиком. "Так вот будет, что барышня стоит, в сторону отворачивается, а я его, а я его: "Что это вы этим жестом изобразить хотели? Курбет-кавалер!" Он краснеет, а я: "Паатрудитесь локоть выше!"
Правда, студенты и юнкера болтались не больше месяца, но Вавич уж знал: взбаламутили девчонок до самого Рождества.
Виктор злился и, чтоб скрыть досаду, всегда принимал деловой вид, когда приезжал из лагерей в город. Как будто завтра в поход, а у него последние сборы и важные поручения.
"Вы тут прыгайте, а у меня дело", - и озабоченно шагал по главной улице.
Шагал Вавич к тюрьме и, чем ближе подходил, тем больше наддавал ходу, вольней шевелил плечами, его раззуживало, и все тело улыбалось. Улыбалось неудержимо, и он широко прыгал через маленькие камешки.
У калитки смотрителева сада он наспех сбивал платочком пыль с ботфортов.
Смотритель Сорокин был вдов и жил с двадцатилетней дочерью Груней.
ПЕТР Саввич Сорокин был плотный человек с круглой, как шар, стриженой головой. Издали глянуть - сивые моржовые усы и черные брови. Глаз не видно, далеко ушли и смотрят как из-под крыши. Форменный сюртук лежал на нем плотно, как будто надет на голое тело, как на военных памятниках. Он никогда не снимал шашки; обедал с шашкой; он носил ее, не замечая, как носят часы или браслет.
Вавич никогда не хотел показать, что бегает он каждый отпуск к Сорокиным для Груни. Поэтому, когда он застал одного Петра Саввича в столовой, он не спросил ни слова про Груню. Шаркнул и поклонился одной головой - по-военному. Сели. Старик молчал и гладил ладонью скатерть. Сначала возле себя, а потом шире и дальше. Вавич не знал, что сказать, и спросил наконец:
- Разрешите курить?
Петр Саввич остановил руку и примерился глазами на Вавича: это, чтоб узнать, - шутит или дело говорит. И не тотчас ответил:
- Ну да, курите.
И он снова пошел рукавом по скатерти.
Смотритель Сорокин знал только два разговора: серьезный и смешной. Когда разговор он считал серьезным, то смотрел внимательно и с опаской: как бы не забыть, если что важное, а больше испытывал, нет ли подвоха. Недоверчивый взгляд. С непривычки иной арестант пойдет нести, и правду даже говорит, а глянет Сорокину в глаза - и вдруг на полуслове заплелся и растаял. А Сорокин молчит и жмет глазами - оттуда, из-под стрехи бровей. Арестант корежится, стоять не может и уйти не смеет. Тут Сорокин твердо знал: на службе разговор серьезный всегда. За столом он не знал, какой разговор, и не сразу решал, к смешному дело или по-серьезному. Но уже когда вполне уверится, что по-смешному, то сразу весь морщился в улыбку и неожиданно из хмурой физиономии выглядывал веселый дурак. Он тогда уж безраздельно верил, что все смешно, и хохотал кишками и всем нутром, до слез, до поту. И когда уж опять шло серьезное, он все хохотал.