За Сарыголем море режет ножами цветными землю. Синий клинок свой держит в желтых сухих песках берега, острие свое словно спрятало в глубь горячей груди дугообразной каменной Каффы.
Ночами часто трепыхает море, и по улицам, сбитым из камня морского, черными платками трепыхает ветер, кроет тысячегодовую Каффу. А поутру солнце сыплет песок своих огневых брызг, и улицы за Сарыголем у старой Каффы серые, черствые — что старушечьи морщины кривые.
Ночью лижет ветер черными языками бугристые скулы Белой горы, домик на ней смуглолицего Христофора лижет; в приливах, как в страсти, рычит ослепшее море; а на груди Христофора целует всего его, и губы, и шею и сама трепыхает ночным морем приливным бронзотелая Майя. Целуй грека молодого, Майя, сердце его целуй; ищи черноусые губы его, смочи соком любви их, как море — гору в ветре: сердце его и сам он слаще, туже коктебельских виноградных лоз, губы — знойней ласки солнца в Каффе, алчней моря, Майя! Целуй Майю, смуглый эллин, Майю, крепкую, как скалы, стройноногую, пахучегрудую девушку-женщину, чье тело исстари, эллин, боги твои с Олимпа даровали земле для любви остросочной, как напиток пенистый в ковшах Гекубы!…
А поутру, в тот бледно-синий час, когда внизу ждут солнца воды моря, и солнечная сушь падет песком на Сарыголь и Каффу, на белые щеки горы Христофора, — уйдет вниз, к городу, в морщины-улицы стройноногая Майя продавать плоды из садов отца своего — старого, слепого, как Каффа, крытая ночною южной тенью. И оставит Белую гору в час рожденья солнца черноусый Христофор и по каменистым ребрам горы — по тропам, годами высеченным, — уйдет тоже к морю омыть соленой влагой выпитое любовью тело — гордое, как песня праматери-земли Эллады…
…Сарыголь, Каффа, Христофор-лодочник с Белой горы, Майя с грудями пахучими, дни и ночи — часы жизни, внизу — море в цветных сукнах, вверху солнце — паук жадный, — и мысли мои о Каффе, о России, о пахучегрудой Майе рвутся тонкими прядями о чужую радость…
Я живу один в доме старого слепого Гассана — отца Майи. Кругом сад — тихий, оплывший плодами, ленивый от соков, как зрелая пресыщенная женщина. Над окном моим растет персик — тонкокожий, бархатный, он закрыл ко мне доступ солнца — днем колючего, жесткого. Я живу у Гассана в саду, ем черешню и персики, прячусь днем от каменной жаркой Каффы и жду. Жду неделями, месяцами, пока с далекой родной русской степи пахнет КОБЫЛЬЮ, многоликим ветром моей России, новой, очищающейся — России, оторванной от меня, от моря узким горлом болотноводого Перекопа.
Тело свое прячу от душной Каффы, мысли — от тех, кто оторвал его от серой ковыли, от степной моей земли-родины. За садами Гассана — улицы, зеленолицее море и — нет России, нет моей земли, и мысли мои у береговых песков Каффы прижаты к морю, как к пропасти.
Туда, за узкогорлый Перекоп, в многоверстную ширь, в Россию!… Жду неделями, месяцами — тягучими, слепыми, как человеческая старость.
Вечерами приходит с пустыми корзинами Майя, приносит в дом отца своего радость крепкого, гибкого, смуглого тела и певучий молодой смех. Прячет деньги в сундук старый Гассан, потом ложится на него, — отдыхает в вечерней дремоте на коротком твердом ложе.
Я лежу в траве и смотрю, как у порога моет лицо и шею Майя и кувшин за кувшином выплескивает на себя горсти воды.
Молодая, крепкая, ждет ночи — Христофоровой любви, черноусых губ.
Вспомнил образ старухи Изергиль, сказки ее вспомнил. Майя, Майя! Слыхала ли ты про старую Изергиль, старую сказочницу, учившую любить, как раньше?…
…Старик Гассан сосет уж в доме ночной сон, ушло солнце за Белую гору — к Христофорову жилью, вечер падает густыми тенями в саду, на улицах. Я сижу с Майей у порога, курю и думаю. Девушка что-то неразборчиво тихо напевает, сжав руками колена, под такт слегка раскачивает тело, и я сбоку вижу загар ее шеи и плеч и светлеющую книзу, крутую выступающую грудь под белой тканью одежды. Вязкая тоска от одиночества, липкая, — и я хочу дольше видеть, подле себя лицо молодой Изергиль-Майи, девушки и Каффы, чувствовать чужую полногрудую жизнь — ее жизнь, я говорю:
— Майя… Не уходи сегодня так скоро… Я люблю, когда ты поешь. Я люблю твои песни, Майя… Спой…
— Ты любишь только мои песни, а Майю ты совсем не любишь… Отчего ты не любишь Майю?
Девушка смеется, и смех ее — голубиный тихозвучный полет, у Майи смеются глаза, — и наклоняются близко-близко ко мне синие блески из-под черных шнуровых бровей. Я тоже смеюсь.
— Ты любишь лодочника с Белой горы, Майя… Зачем тебе моя любовь? И потом… твой Христофор…
— О, он мой! Зачем одному мужчине о другом думать?… Майе приятно, когда ее все любят…
Пахучий сад полз тёмно-жирными тенями на нас, на крыльцо; растекался теневыми пятнами по всему дому старого Гассана. Шла ночь черно-цветной поступью, в темном поле неба — густо высыпавшая ржавы звезды.
Каффа зажгла огни в домах, желтые сгустки его бросала в море башенка с волнореза. Тихо.
Майя пела:
Полюбил Чатырдаг Яйлу,
Старый, седой Чатырдаг,
Оттого, что была Яйла красива,
Как никто из таврических гор.
Тосковал по неведомой Яйле
Змей речной — тихоструйный Салгир,
Хоть слыхал о ней только рассказы
От холмов — чатырдаговых слуг.
Ждала Яйла любви Чатырдага,
Был он молод тогда, выше всех;
Но холмы между ними мешали
Чатырдага стать Яйле женой.
Затерялся Салгир тихоструйный
Меж холмов, не увидев горы,
И его ждала Яйла крутая -
Всплесков тихих любившей реки.
Не догнать Чатырдагу красавицы,
Чахлым высох мелководный Салгир,
А крутую и гордую Яйлу
Только ветер ласкает, кружась…
— Понял? — опять смеется Майя, опять среди ночи летают голуби — смех Майи, опять боюсь, что подымется, уйдет сейчас бронзотелая девушка, пробежит черные каменистые морщины Каффы туда — к черноусому счастливому Христофору, к Белой горе, через голову Каффы, веками моющей свой тусклый глаз в зеленоцветном море. Боюсь своей тоски, завидую радости черноусого лодочника…
— Майя… Останься, — я люблю тебя, Майя!
— Скучно, скучно тут Майе… Разве так любят Майю?… Губам твоим, милый, табак жевать, глазам — сон ласкать, рукам — живот чесать… старой бабе. Скучно!…
Обидно. Хлопнула в темноте меня по плечу, побежала садами — туда, к горе, на всю ночь. Побежать за ней, схватить за руки, за плечи, больно сжать?… Вспомнил: Адам оглушал Еву дубинкой, в общем — «первобытный» инстинкт. Стало стыдно. Или, может быть, не будь пенсне на интеллигентском носу — побежал бы?… Не догнать, и разбил бы только хрупкую рецептуру от близорукости.
По соседству сопит во сне слепой Гассан, тонко цокают по углам сверчки, с улицы слышен пьяный смех врангелевских солдат, удушивших меня перекопским тонким узлом.
Засыпаю. Вижу, слышу, помню — Россия, сады, Каффа, песнь о Яйле и я… А на горе, над уснувшей Каффой — Христофор черноусый, радость, Майя…
Майя — бронзотелая, пахучегрудая девушка-женщина Майя…
В августе в доме старого Гассана поселился четвертый. Он пришел ко мне утром, когда Майя понесла фрукты к дачам, а слепой Гассан лежал в саду с мальчуганом-сторожем.
Зашел в низкую комнату, прикрыл за собой дверь, вплотную приблизился ко мне.
— Не узнаете… товарищ? Удивляетесь этому слову? Как будто с погонами не особенно гармонирует… Взгляните на меня и… молчите. В доме никого нет?
Высокий, русый, с широкой волнистой бородой, а на губах из-под усов, что ржаной полнозерный колос — змеится улыбка, прошенная карими глазами. Стоит предо мной, улыбается, а мысль ищет степь за ним — черноземную, полносочную русскую степь — Россию. Стою тоже, не узнаю, только верю, верю и знаю уже, что земля моя родина встала предо мной близким отцветем.
— Не узнаете? Тем лучше! Присядемте. Разрешите представиться: интендантский чиновник армии его высокопрескверности барона Врангеля — Алексей Иванов, сын Желтов, а подлинного родопроисхождения — Григорий Колосов. Но только — тс-с!…
До революции знал его корректором столичной типографии, часто бывал у меня, брал книги, во время революции читал о его военных подвигах где-то на Украине против гетмана и Петлюры. Цель его пребывания здесь, в закупоренном полуострове, была ясна.
— В Симферополе от наших узнал, что вы проживаете здесь, — говорил он мне позже. — Спросите, почему расшифровал себя вам… беспартийному? Так мне нужно, да и, знаете… доверие играет кое-какую роль. Одним словом, буду просить нашего разрешения приютиться у вас… в этой самой комнатушке. Я вас не стесню, работе мешать не буду.
И он поселился. Поселился четвертый в доме старого Гассана и дочери его Майи. Вот уж нет прежней вязкой тоски, есть новое лихорадочное — риск.
Гассан-плодовод, Майя, я и… тот близкий широкошагий, как моя и его родина, — одинокая Россия.