Я и мой камин, оба седые старики-трубокуры, жительствуем за городом. Осели мы оба в этих краях уже давно, в особенности же камин, который с каждым днем оседает все больше и больше.
Я говорю обычно: «я и мой камин», подобно тому как кардинал Вулси[1] говаривал: «я и мой король»; однако это самонадеянное заявление, из коего следует, что я главенствую над камином, явно расходится с истиной: на самом деле камин во всем главенствует надо мной.
Громадная дымовая труба моего камина — дородного, осанистого здоровяка, настоящего Генриха VIII[2] среди каминов — высится надо мной и всеми моими владениями немного поодаль от дороги, окаймленной с обеих сторон дерном. Труба эта, утвержденная на склоне холма и сходная с гигантским телескопом лорда Росса,[3] нацеленным на луну в зените, — первое, что обращает на себя взор приближающегося путника; ее же раньше всего приветствует и утренний луч солнца. Времена года также отдают предпочтение моему камину: снег ложится на его трубу прежде, чем на мою шляпу, а весной, будто в дуплистом буковом дереве, ласточки строят там свои гнезда.
Но очевиднее всего превосходство моего камина надо мной обнаруживается внутри дома. Когда в задней комнате, отведенной специально для приема посетителей, я поднимаюсь навстречу моим гостям (приходят они, похоже, скорее с тем, чтобы навестить мой камин, нежели меня), я стою, если говорить строго, не перед камином, но позади него: ведь истинный хозяин дома именно он. Что ж, я не ропщу. В присутствии вышестоящих особ я, смею полагать, знаю свое место.
Исходя из столь непререкаемого верховенства камина надо мной, кое-кто даже заключил, что он прискорбным образом оттеснил меня на задний план: иными словами, по причине продолжительного пребывания позади старомодного камина я безнадежно отстал от века и вообще отстал во всех мыслимых отношениях. Сказать по правде, человеком особенно передовым я никогда не был, как не принадлежу и к тем хозяевам, кого мои соседи-фермеры называют предусмотрительными. Впрочем, последнее суждение не вполне справедливо, если принять во внимание мою несколько странную, быть может, привычку, прогуливаясь иногда по окрестностям с заложенными за спиной руками, смотреть прямо перед собой. Что же касается моего отставания, то в данный момент я и в самом деле отстою от камина на почтительном расстоянии, однако же отстать от него совсем отнюдь не входит в мои намерения. Короче говоря, мой камин — нечто высшее по отношению ко мне (затрудняюсь только сказать, на сколько голов выше); можно сказать даже — нечто вышнее, поскольку, смиренно опускаясь перед ним на колени с совком и щипцами в руках, я совершаю ему утреннюю службу, и никогда не случается, чтобы мы поменялись ролями; далее, если мой принципал[4] и питает какие-либо склонности, то склоняется он вовсе не на мою, а на противоположную сторону (из-за просадки фундамента).
Мой камин господствует как надо всей округой, так и в самом доме, вся планировка которого явно подчинена надобностям камина, а не моим: занимая бóльшую часть дома, он предоставляет мне ютиться в углах.
Тем не менее и мне, и камину необходимо объясниться, и так как оба мы расположены к полноте, объяснения наши займут предостаточно места.
В жилищах, состоящих из двух половин, где холл находится посередине, очаги обычно встроены в противоположные стороны дома; и когда один из членов семейства греется у огня, пылающего в камине северной стены, другой тем временем — быть может, его родной брат — подставляет озябшие ноги поближе к пламени очага, встроенного в южную стену, и оба сидят друг к другу спиной. Хорошо ли это? Давайте спросим всякого, кем владеет истинное братское чувство: не усмотрит ли он в этом неприветливости? Возможно, впрочем, что подобное устройство каминов зародилось в голове архитектора, слишком уж раздраженного семейными сварами.
Далее, почти у всякого нынешнего очага имеется свой особый дымоход, оканчивающийся отдельной трубой на крыше. По крайней мере, именно такое устройство считается предпочтительным. Но не признак ли это эгоистической разобщенности? К тому же все эти многочисленные дымоходы вовсе не обладают независимой кирпичной кладкой и не объединяются в некую федерацию под эгидой мощной вытяжной трубы, расположенной в самой середине дома; напротив, каждый из дымоходов неприметным образом проведен внутри стен, так что в них, куда ни ткни, таятся предательские пустоты, угрожающие крепости всего здания. Разумеется, основная причина описанного устройства каминов заключается в стремлении к возможно большей экономии пространства. В городах, где участки продаются на дюймы, недостает простора, чтобы сооружать камины, руководствуясь великодушной щедростью, и поэтому, точно так же, как сухопарые люди обыкновенно отличаются высоким ростом, городские дома, которым некуда раздаться вширь, возмещают свою стесненность тем, что растут в высоту. Это справедливо даже по отношению к самым изысканным жилищам, возведенным самыми утонченными джентльменами. Однако же, когда некий джентльмен с изысканнейшим вкусом, а именно Людовик Великий, король Франции,[5] задумал построить дворец для своего друга, мадам де Ментенон,[6] он выстроил его двухэтажным — по сути дела, в деревенском стиле. Но при всем том с каким необычайным размахом простирается на целые акры в ширину этот четырехугольный дворец, и по сей день блистающий в Версальском саду великолепием лангедокского[7] мрамора! Купить квадратный фут земли и водрузить на нем шест с фригийским колпаком[8] может всякий, но только король может отвести необозримый надел для Большого Трианона.[9]
Сейчас времена не те: к тому, что раньше диктовалось необходимостью, ныне подстрекает тщеславие. В городах вовсю состязаются, чей дом окажется выше. Если у одного жителя дом в четыре этажа, а сосед поселяется рядом в отстроенном для себя пятиэтажном доме, то старожил, лишь бы на него не смотрели свысока, немедля посылает за архитектором и насаживает на свой четвертый этаж еще пятый и шестой. И до тех пор не знать ему покоя, пока в сумерках он тайком не пройдется по противоположной стороне улицы единственно для того, чтобы убедиться, как его шестой этаж высится над пятым, принадлежащим соседу: вот тогда только, вполне удовлетворенный, отправится он на отдых с легким сердцем.
Таким людям, мне думается, лучше всего селиться по соседству с горными пиками: это избавило бы их от ревнивого стремления стать выше других.
Учитывая, однако, что мой собственный дом весьма обширен, хотя и отнюдь не высок, все сказанное ранее может показаться хитрой адвокатской речью, как будто я именно затем кутаюсь в покровы общих рассуждений, дабы под их защитой ловко польстить своему тщеславию. Подобное заблуждение тотчас рассеется, стоит мне чистосердечно признаться, что земля, прилегающая к заросшей ольхой низине на моей усадьбе, месяц назад была продана по цене десять долларов за акр, причем покупку сочли опрометчивой: отсюда следует, что земли для строительства просторных домов в наших местах хоть отбавляй, и ценится она дешевле некуда. В самом деле, земля здесь дешевая — как говорится, дешевле грязи, — и наши вязы пускают корни в почву без малейшего стеснения, щедро и беззаботно простирая кругом над ней свои могучие ветви. Сеют в наших краях вразброс, даже горох и репу. Фермер, который вздумал бы, расхаживая по своему полю в двадцать акров, делать пальцем в земле ямки для горчичных зерен, прослыл бы скаредным, ограниченным хозяином. А взять одуванчики на заливных лугах или незабудки вдоль горных троп — сразу видно, как вольготно им тут живется! Иное лето колосья ржи стоят каждый по отдельности, будто церковные шпили. С какой стати им тесниться, если простор вокруг — не охватишь глазом? Мир широк, мир лежит перед нами, шепчут колосья… А сорняки! Просто оторопь берет, как стремительно они разрастаются. Бороться с сорняками нечего и думать: некоторые наши пастбища превратились в подобие разбойничьего вертепа, эдакой Эльзасии[10] для сорняков. Глядя же весной на то, как буйно идет в рост молодая трава, поневоле вспоминаешь слова Кошута[11] о восстании народов. Ближние горы собрались толпами, словно к проповеди на открытом воздухе. И такие необозримые равнины повсюду, что наши тени маршируют, строятся и перестраиваются на ходу, искуснейшим образом выполняя сложные маневры, будто императорская гвардия на Марсовом поле.[12] Да! О холмах: там, где по ним пролегают дороги, городские власти дали позволение срывать пригорки до основания и утрамбовывать землю колесами, причем совершенно бесплатно, разве что за единственную привилегию — вволю лакомиться ежевикой. И случись здесь окончить дни безвестному страннику — кто из владельцев пожалел бы для него шести футов земли?