Джеймс Джойс
Джакомо Джойс
Кто? Бледное лицо в ореоле пахучих мехов. Движения ее застенчивы и нервны. Она смотрит в лорнет.
Да: вздох. Смех. Взлет ресниц.
Паутинный почерк, удлиненные и изящные буквы, надменные и покорные: знатная молодая особа.
Я вздымаюсь на легкой волне ученой речи: Сведенборг[1], псевдо-Ареопагит[2], Мигель де Молинос[3], Иоахим Аббас[4]. Волна откатила. Ее классная подруга, извиваясь змеиным телом, мурлычет на бескостном венско-итальянском. Che coltura![5] Длинные ресницы взлетают: жгучее острие иглы в бархате глаз жалит и дрожит.
Высокие каблучки пусто постукивают по гулким каменным ступенькам. Холод в замке, вздернутые кольчуги, грубые железные фонари над извивами витых башенных лестниц. Быстро постукивающие каблучки, звонкий и пустой звук. Там, внизу, кто-то хочет поговорить с вашей милостью.
Она никогда не сморкается. Форма речи: малым сказать многое.
Выточенная и вызревшая: выточенная резцом внутрисемейных браков, вызревшая в оранжерейной уединенности своего народа.
Молочное марево над рисовым полем вблизи Верчелли[6]. Опущенные крылья шляпы затеняют лживую улыбку. Тени бегут по лживой улыбке, по лицу, опаленному горячим молочным светом, сизые, цвета сыворотки тени под скулами, желточно-желтые тени на влажном лбу, прогоркло-желчная усмешка в сощуренных глазах.
Цветок, что она подарила моей дочери. Хрупкий подарок, хрупкая дарительница, хрупкий прозрачный ребенок[7].
Падуя далеко за морем. Покой середины пути[8], ночь, мрак истории[9] дремлет под луной на Piazza delle Erbe[10]. Город спит. В подворотнях темных улиц у реки – глаза распутниц вылавливают прелюбодеев. Cinque servizi per cinque franchi[11]. Темная волна чувства, еще и еще и еще.
Глаза мои во тьме не видят, глаза не видят,
Глаза во тьме не видят ничего, любовь моя.
Еще. Не надо больше. Темная любовь, темное томление. Не надо больше. Тьма.
Темнеет. Она идет через piazza. Серый вечер спускается на безбрежные шалфейно-зеленые пастбища, молча разливая сумерки и росу. Она следует за матерью угловато-грациозная, кобылица ведет кобылочку. Из серых сумерек медленно выплывают тонкие и изящные бедра, нежная гибкая худенькая шея, изящная и точеная головка. Вечер, покой, тайна..... Эгей! Конюх! Эге-гей![12]
Папаша и девочки несутся по склону верхом на санках: султан и его гарем. Низко надвинутые шапки и наглухо застегнутые куртки, пригревшийся на ноге язычок ботинка туго перетянут накрест шнурком, коротенькая юбка натянута на круглые чашечки колен. Белоснежная вспышка: пушинка, снежинка:
Когда она вновь выйдет на прогулку,
Смогу ли там ее я лицезреть![13]
Выбегаю из табачной лавки и зову ее. Она останавливается и слушает мои сбивчивые слова об уроках, часах, уроках, часах: и постепенно румянец заливает ее бледные щеки. Нет, нет, не бойтесь!
Mio padre:[14] в самых простых поступках она необычна. Unde derivatur? Mia figlia ha una grandissima ammirazione per il suo maestro inglese[15]. Лицо пожилого мужчины, красивое, румяное, с длинными белыми бакенбардами, еврейское лицо поворачивается ко мне, когда мы вместе спускаемся по горному склону. О! Прекрасно сказано: обходительность, доброта, любознательность, прямота, подозрительность, естественность, старческая немощь, высокомерие, откровенность, воспитанность, простодушие, осторожность, страстность, сострадание: прекрасная смесь. Игнатий Лойола, ну, где же ты![16]
Сердце томится и тоскует. Крестный путь любви?
Тонкие томные тайные уста: темнокровные моллюски.
Из ночи и ненастья я смотрю туда, на холм, окутанный туманами. Туман повис на унылых деревьях. Свет в спальне. Она собирается в театр. Призраки в зеркале..... Свечи! Свечи!
Моя милая. В полночь, после концерта, поднимаясь по улице Сан-Микеле[17], ласково нашептываю эти слова. Перестань, Джеймси![18] Не ты ли, бродя по ночным дублинским улицам, страстно шептал другое имя?[19]
Трупы евреев лежат вокруг, гниют в земле своего священного поля.....[20] Здесь могила ее сородичей, черная плита, безнадежное безмолвие. Меня привел сюда прыщавый Мейсел. Он там за деревьями стоит с покрытой головой у могилы жены, покончившей с собой, и все удивляется, как женщина, которая спала в его постели, могла прийти к такому концу.....[21] Могила ее сородичей и ее могила: черная плита, безнадежное безмолвие: один шаг. Не умирай!
Она поднимает руки, пытаясь застегнуть сзади черное кисейное платье. Она не может: нет, не может. Она молча пятится ко мне. Я поднимаю руки, чтобы помочь: ее руки падают. Я держу нежные, как паутинка, края платья и, застегивая его, вижу сквозь прорезь черной кисеи гибкое тело в оранжевой рубашке. Бретельки скользят по плечам, рубашка медленно падает: гибкое гладкое голое тело мерцает серебристой чешуей. Рубашка скользит по изящным из гладкого, отшлифованного серебра ягодицам и по бороздке – тускло-серебряная тень..... Пальцы холодные легкие ласковые..... Прикосновение, прикосновение.
Безумное беспомощное слабое дыхание. А ты нагнись и внемли: голос. Воробей под колесницей Джаггернаута[22] взывает к владыке мира. Прошу тебя, господин Бог, добрый господин Бог! Прощай, большой мир!.......
Aber das ist eine Schweinerei[23].
Огромные банты на изящных бальных туфельках: шпоры изнеженной птицы.
Дама идет быстро, быстро, быстро..... Чистый воздух на горной дороге. Хмуро просыпается Триест: хмурый солнечный свет на беспорядочно теснящихся крышах, крытых коричневой черепицей черепахоподобных; толпы пустых болтунов в ожидании национального освобождения[24]. Красавчик встает с постели жены любовника своей жены; темно-синие свирепые глаза хозяйки сверкают, она суетится, снует по дому, сжав в руке стакан уксусной кислоты..... Чистый воздух и тишина на горной дороге, топот копыт. Юная всадница. Гедда! Гедда Габлер![25]
Торговцы раскладывают на своих алтарях юные плоды: зеленовато-желтые лимоны, рубиновые вишни, поруганные персики с оборванными листьями. Карета проезжает сквозь ряды, спицы колес ослепительно сверкают. Дорогу! В карете ее отец со своим сыном. У них глаза совиные и мудрость совиная. Совиная мудрость в глазах, они толкуют свое учение Summa contra gentiles[26].
Она считает, что итальянские джентльмены поделом выдворили Этторе Альбини, критика «Secolo»[27], из партера за то, что тот не встал, когда оркестр заиграл Королевский гимн. Об этом говорили за ужином. Еще бы! Свою страну любишь, когда знаешь, какая это страна!
Она внемлет: дева весьма благоразумная.
Юбка, приподнятая быстрым движением колена; белое кружево – кайма нижней юбки, приподнятой выше дозволенного; тончайшая паутина чулка. Si pol?[28]
Тихо наигрываю[29], напевая томную песенку Джона Дауленда[30]. Горечь разлуки:[31] мне тоже горько расставаться. Тот век предо мной. Глаза распахиваются из тьмы желания, затмевают зарю, их мерцающий блеск – блеск нечистот в сточной канаве перед дворцом слюнтяя Джеймса[32]. Вина янтарные, замирают напевы нежных мелодий, гордая павана, уступчивые знатные дамы в лоджиях[33], манящие уста, загнившие сифилисные девки, юные жены в объятиях своих соблазнителей, тела, тела.
В пелене сырого весеннего утра над утренним Парижем плывет слабый запах: анис, влажные опилки, горячий хлебный мякиш: и когда я перехожу мост Сен-Мишель, синевато-стальная вешняя вода леденит сердце мое. Она плещется и ласкается к острову, на котором живут люди со времен каменного века...... Ржавый мрак в огромном храме с мерзкой лепниной. Холодно, как в то утро: quia frigus erat[34]. Там, на ступенях главного придела, обнаженные, словно тело Господне, простерты в тихой молитве священнослужители. Невидимый голос парит, читая нараспев из Осии. Наес dicit Dominus: in tribulatione sua mane consurgent ad me. Venite et revertumur ad Dominum.....[35] Она стоит рядом со мной, бледная и озябшая, окутанная тенями темного как грех нефа, тонкий локоть ее возле моей руки. Ее тело еще помнит трепет того сырого, затянутого туманом утра, торопливые факелы, жестокие глаза[36]. Ее душа полна печали, она дрожит и вот-вот заплачет. Не плачь по мне, о дщерь Иерусалимская!