ГЕНРИХ ФОН КЛЕЙСТ
ДРАМЫ
НОВЕЛЛЫ
Перевод с немецкого Б. Пастернака, Ю. Корнеева, Н. Рыковой, Н. Ман, Г. Рачинского.
Вступительная статья Р. Самарина.
Примечания А. Левинтона.
Иллюстрации Б. Свешникова.
Стоял ноябрь 1811 года. По осенним дорогам Пруссии, через ее деревни, городки и города бесконечной чередой шли походные колонны пехоты, тянулась кавалерия, тащились артиллерийские парки, понтоны, обозы: Великая армия императора французов, набранная во всех углах империи — от герцогства Варшавского до королевства Неаполитанского, — ползла к новым исходным рубежам, на восток, к русской границе. Беспокойно было в немецких землях, и особенно в Пруссии. Немецкие, в том числе и прусские, контингенты входили в состав Великой армии; им, которые сами были недавно покорены Наполеоном, предстояло теперь воевать против недавних союзников — русских. И если правящие круги, запуганные и задобренные Бонапартом, ожидали выгод от новой авантюры Наполеона, то немало было и подлинных немецких патриотов, которых возмущала роль их соотечественников в ней. Лучшие офицеры прусской армии — Шарнгорст, Гнейзенау, Клаузевиц и многие другие — покидали прусскую службу и эмигрировали в страны, откуда можно было вести дальнейшую борьбу против Бонапарта. На немецкое крестьянство, на немецкого ремесленника навалились новые бесконечные поборы и реквизиции, — французам нужны были хлеб, фураж, лошади, транспорт, сапоги, сукно, сбруя — всё, в чем нуждались и сами немцы, но что шло в ненасытные пасти французских военных магазинов. Берлинская знать пресмыкалась перед проезжими французскими маршалами, чьи кареты катились вослед дивизиям, уходившим все дальше на восток; к салонах Берлина жили слухами и политическими новостями — одна тревожнее другой; в демократических кругах негодовали, но с оглядкой — боялись французской тайной полиции и ее доброхотных прусских прислужников, недостатка в которых не было. И так нескончаемы были реки войска, текшие на восток, так внушительны были силы, двинутые на этот раз в ход против России, что с каждой неделей уходившего года все очевидней казалась неизбежность очередной победы Наполеона. Это означало для немецкого народа перспективу дальнейшего закабаления.
Поэтому мало кто из берлинцев обратил внимание на странное происшествие, случившееся 21 ноября в гостинице в Ванзее, одном из предместий, где летом охотно развлекались берлинцы: отставной офицер прусской гвардии Генрих фон Клейст покончил с собой, предварительно застрелив — по ее просьбе — свою возлюбленную Генриэтту Фогель.
Редко встречаются в истории мировой литературы писатели, настолько чуждые литературному движению своей эпохи и вместе с тем так ярко выразившие ее, как Г. фон Клейст. Он не укладывается ни в традиции «веймарского классицизма», ни в русло любого из течений немецкого романтизма 1800-х годов. У него как бы нет ближайших предшественников (видимо, самые близкие — кое-кто из героев «бури и натиска»), ни прямых продолжателей до тех пор, пока немецкие экспрессионисты, вникая в национальную литературную традицию, не назовут его одним из своих провозвестников. Да и романтик ли он? Разве все современники романтического литературного движения, даже связанные с некоторыми его корифеями, обязательно представляют один нз его аспектов? С другой стороны, можно ли представить себе более законченную и характерную трагическую повесть о романтическом гении, не понятом современниками, чем жизнь Генриха фон Клейста? А может быть, Клейст действительно прежде всего своеобразнейший художник-реалист, как утверждают некоторые исследователи, работающие в Германской Демократической Республике? Но что реалистического в таких его трагедиях, как «Семейство Шроффенштейн» или «Кетхен из Гейльброна»?
Споры вокруг Клейста очень остры. В годы сопротивлении Л. Арагон увидел в «Михаэле Кольхаасе» одно из самых ярких выражений протеста в мировой литературе, книгу, как бы оправдывавшую для Арагона немецкую литературу, славящую сопротивление. А нацисты пытались сделать из Клейста предмет своеобразного нацистского литературного культа, используя его патриотическую ненависть к наполеоновской оккупации, прорвавшуюся и в публицистике Клейста, и особенно в драме «Битва Германна». Но стараниями передовой немецкой науки о литературе доказано, что эта нацистская интерпретация Клейста — фальшивка, одна нз многих фальшивок, целью которых было искажение истории немецкой литературы в угоду нацистской пропаганде. За какую бы книгу о Клейсте мы ни взялись и что бы из его собственных произведений ни читали, ясно, что это — один из самых сложных писателей начала XIX века.
Любой неискушенный читатель ощущает необычность и трагизм творчества Клейста; вероятно, это ощущение узнает и читатель нашего тома, очутившись в лихорадочной, бурной атмосфере пьес Клейста, насыщенных совершенно особым, ему одному присущим психологическим напряжением, чувством катастрофы, близящейся — и наконец разражающейся над странными и несчастными героями Клейста, к которым лучше всего подходит понятие «одержимый». Тем удивительнее, что из-под пера этого человека с душой великого трагического поэта вышла такая лучезарно ясная и веселая пьеса, как «Разбитый кувшин». Полно, неужели кровавые сцены «Битвы Германна» и очаровательные юморески «Разбитого кувшина» родились в пределах одного и того же художественного мира, заключенного в сознании Клейста?
Многие поклонники Клейста, — и среди них С. Цвейг, оставивший интересный этюд о нем, — настаивают на том, что новеллы Клейста резко непохожи на его драматургию, что если в драматургии Клейст давал выход могучим страстям, кипевшим в нем, то в новеллах он — воплощение выдержки и самодисциплины художника, стремящегося быть объективным в такой же мере, в какой субъективен Клейст как драматург. Я убежден, что драма и проза Клейста взаимно дополняют друг друга как в равной степени мощное выражение его дарования, способного и на трагическую безудержность, на своеобразную вакханалию трагизма, примером чего может быть его «Пентесилея», и на трагическую сдержанность, под личиной которой бушуют всё те же страсти, те же демонические порывы. И, наконец, какое странное противоречие, — у этого одержимого трагическим гением поэта, одного из мрачнейших поэтов своего времени, создателя жестоких и страшных сцен и ситуаций, — какое у него круглое, мальчишески надменное, задорное лицо! Самая неподходящая маска для одного из величайших трагических писателей Западной Европы… Для того чтобы понять сущность трагедии Клейста — писателя и человека, нужно углубиться в его эпоху и в его биографию, хотя бы в тех пределах, в которых это возможно сделать, оставаясь в рамках вступительной статьи.
Клейст родился на исходе XVIII века (1776) в старинной прусской военной семье, во Франкфурте-на-Одере. Рано лишившись родителей и получив домашнее воспитание, Клейст в 1792 году, подростком, начал традиционную для его семьи службу в прусской гвардии в Потсдаме. Вместе со своим полком он проделал Рейнский поход 1794 года и принял участие в осаде Майнца — в то время центра революционного движения в рейнских землях, разбуженных событиями Великой французской революции. Нет сомнения, что грозовая атмосфера конца века повлияла на юношу сильнейшим образом. Совсем мальчиком он стал уже участником войны, в которой молодая французская республика начала свою титаническую борьбу со старой феодальной Европой. Молодой Клейст был отнюдь не другом французских республиканцев. Но, как и многие другие немцы его времени и его поколения, он ощутил грандиозное значение революционных событий во Франции, ощутил их отзвук в Германии.
Будучи произведен в офицеры, Клейст вновь очутился в Потсдаме, резиденции прусских королей, на гарнизонной службе. Не вынеся ее, он в 1799 году ушел в отставку; это стоило ему разрыва с той военной средой, которая до тех пор терпела его и протежировала ему. Поссорился он и с родственниками. Из писем Клейста мы знаем, что дома, во Франкфурте, его встретили более чем холодно. Он оказался чужим человеком, изгоем в среде Клейстов, этом рассаднике потомственных прусских офицеров и чиновников. Чужой, чужой! И в офицерском собрании, где его сначала любили, а потом перестали понимать, и за домашним обеденным столом, в кругу родственников, которые смотрят на него как на отщепенца. Как, сменить гвардейский мундир на студенческий сюртук, развеселую потсдамскую жизнь на изучение Канта? Письма Клейста, относящиеся к тому времени, рассказывают, как углублялась пропасть между юношей, пророчески чувствовавшим приближение потрясающих исторических событий, и его средой — даже теми ее представителями, которые пытались понять того нового Генриха, каким вернулся он в родной Франкфурт с военной службы. Разлад со средой и с самим собой растет, становится настолько сильным, что у Клейста мелькает мысль о самоубийстве, которая затем станет навязчивой идеей писателя и будет приведена в исполнение в наиболее трагический момент его жизни.