Ицик Мангер
Книга Рая
Удивительное жизнеописание Шмуэл-Абы Аберво
Портрет И. Мангера работы Артура Колника (1929)
Несколько слов для начала
Мне самому немного странно, что у моей самой веселой книги такое печальное предисловие.
А может, так и надо? На краю бездны легче всего улыбаться.
Лишенный гражданства в родной Румынии[1], оторванный от любимых мной польских евреев[2], висящий без паспорта, без визы между границами[3], я появляюсь в эдакой гротескной позе перед почтеннейшей публикой и представляю ей моего Шмуэл-Абу Аберво[4] с его удивительным жизнеописанием.
Сама по себе «Книга рая» — это первая часть задуманной трилогии. «Книга Земли» и «Книга хаоса», может быть, еще будут написаны[5].
Но и в этой беззаботной книге много моих самых сокровенных переживаний, многое из моей жизни, страданий и любви.
Эту книгу я посвящаю самому себе как память об одиноких днях и ночах, проведенных в блужданиях по улицам и бульварам Парижа.
Самыми радостными моментами в этой нескончаемой бесприютности были встречи в ночных кабачках с тенями французских вагантов, тех бесприютных певцов, которые в своей родной стране были, наверное, не менее одиноки, чем я.
Это утешает. Однако не будем портить печалью веселую историю Шмуэл-Абы Аберво.
Реб Шмуэл-Аба, вам слово!
Ицик Мангер Париж, январь 1939
I.
Мой последний день в раю
Время, что я провел в раю, было самым лучшим в моей жизни. До сих пор у меня сжимается сердце и выступают слезы, когда я вспоминаю об этом счастливом времени.
Часто я закрываю глаза и вновь проживаю те блаженные годы. Годы, что уже не вернутся. Разве что когда придет Мессия.
Замечтавшись, я забываю, что мне отрезали крылья, прежде чем послать в иной мир. Я раскидываю руки и пробую взлететь. И только упав на землю и почувствовав боль пониже спины, вспоминаю, что все кончено, что крыльями обладают только райские создания.
Вот поэтому я и решил описать все, что со мной произошло как до, так и после моего рождения. И хочу я все это описать не для забавы маловеров, но для собственного утешения. Я знаю, многие люди, на разных языках, описывали свою жизнь. Сам я прочел, наверное, сотню таких жизнеописаний, и, честно говоря, меня от них тошнит. На каждом шагу я чую голос человеческого тщеславия, а главное — лжи. Лжи, которая чернит других, а себя рисует розовой краской. Такие жизнеописания всего-навсего вздор, и нужны они для того, чтобы обмануть дурака, который в них поверит, а главное — самого жизнеописателя.
Я же хочу рассказать все так, как было. Ни на волос не отступлю. Никого не хочу убеждать в том, что я истинный праведник. Боже упаси! Были у меня и ошибки, и добрые дела. В ошибках покаюсь, а о добрых делах расскажу в точности: как, что и когда.
Знаю, многие меня спросят: разве можно в точности помнить, что было до рождения? Они, эти скептики, приведут доказательства, что нет, нельзя. Всем известно: прежде чем человеку родиться, приходит ангел и дает ему щелчок по носу, и от этого щелчка человек сразу же забывает все, что с ним было, даже Тору, которую он учил с ангелом, прежде чем попасть в грешный мир.
И те, кто утверждает это, будут правы. Это и в самом деле так. Такое случается со всяким, прежде чем он придет в этот мир. Ангел и вправду каждого щелкает по носу, и каждый все забывает. Но со мной случилось чудо, удивительное чудо. И об этом чуде я расскажу прежде всего, а то люди станут шептать друг другу на ухо, что, мол, Шмуэл-Аба Аберво чушь порет, лапшу на уши вешает.
В тот день, когда меня отдали в распоряжение ангела, который должен был спровадить меня на землю, я сидел под райским деревом и наслаждался пением канареек[6], а пели они как по нотам. Кстати, должен вам сказать, что, по сравнению с райскими канарейками, земные — ноль без палочки. Во-первых, райские канарейки в двадцать раз крупнее, а уж петь-то поют они так, что никаким человеческим языком описать невозможно. Нужно их слышать своими ушами, чтобы понять разницу.
Наступали сумерки. Геморе-меламед реб Меир-пархатый, ангел с тяжелыми темно-серыми крыльями, ушел на вечернюю молитву в ангельский клойз, а ученики тем временем разбежались кто куда. Одни играли в классики, другие рассказывали истории о разбойниках. Я полетел к своему любимому райскому дереву слушать канареек.
Каюсь, пение райских канареек было тогда моей самой большой слабостью. Когда они пели, я забывал обо всем на свете.
Так вот, лежу я под райским деревом. Канарейки поют, большие бабочки порхают над райской травой, в пятнашки играют. Когда я говорю о райских бабочках, не думайте, что это те бабочки, которых вы привыкли видеть летом. Если вы так подумали, то сильно ошиблись. Райские бабочки в девятнадцать раз больше земных, и все разного цвета: синие, зеленые, красные, белые, черные… Короче, как можно перечислить все цвета, если в человеческом языке нет стольких слов, сколько красок есть в раю?
Лежу я себе под деревом и вдруг слышу голос, знакомый голос, который звенит как серебряный колокольчик:
— Шмуэл-Аба! Шмуэл-Аба!
Я оглядываюсь и вижу моего друга Писунчика — ангела-озорника с умными черными глазами. Рот у него, как всегда, вымазан повидлом. Он порхает надо мной на своих тонких светлых крыльях. И вот опускается у моих ног.
— Что, Писунчик? Что случилось? Говори скорее, не тяни душу!
Писунчик вытирает пот под крыльями и шепчет мне на ухо:
— Плохи дела, Шмуэл-Аба. Тебя сегодня выпроводят на землю. Тебе суждено стать человеком. Понимаешь, что тебе говорят? Человеком!
Сердце у меня забилось: тук-тук-тук.
— Что ты такое говоришь, Писунчик? Кто тебе это сказал? Откуда ты знаешь?
И Писунчик рассказал мне, как он только что пролетал мимо райского шинка «У праведника Ноя»[7], а в шинке сидел ангел Шимен-Бер, первый пьяница среди ангелов.
— Он пил чистый спирт и крыл кого-то последними словами, кого — не знаю, но я понял, что он в ярости. Он должен спровадить тебя на землю: дать щелчок по носу, чтобы ты забыл все: рай, Тору, которую ты учил, и меня, твоего друга Писунчика.
И Писунчик расплакался. Его слезы капали мне на правую руку. Они были крупными и горячими.
От этих слез и я готов был заплакать. Я погладил Писунчика по голове и попробовал его утешить:
— Не плачь, Писунчик, мало ли что пьяный ангел наболтает в шинке. Мы еще поглядим, как он меня поймает. Да я его рыжую бороду повыдеру. Да я ему рожу расцарапаю. Да я его красный нос откушу, чтоб мне провалиться!
Но Писунчик не мог успокоиться. Он зарыдал:
— Ты что, не знаешь, какой злодей этот Шимен-Бер? Настоящий убийца!
Я знал, что Писунчик говорит правду. Перед ангелом Шимен-Бером все дрожат. Он почти не бывает трезвым. Попасться ему в лапы хуже, чем в ад угодить. И его-то назначили выпроваживать детей, которым должно родиться, и он-то должен давать им пресловутый щелчок по носу.
Я задрожал как осиновый лист. Я представил себе, как этот пьяница тащит меня за руку. А ведь если не пойдешь по-хорошему, понесет на спине. И вот мы стоим у границы рая. Я слышу пьяный голос ангела: «Подставляй нюни, приятель, дам-ка я тебе щелчка, и пошел вон![8]»
Этого щелчка все боятся, получить его страшнее, чем родиться на земле. Своим щелчком этот пьяница уже не одного ребенка искалечил. Если на земле вам попадается курносый ребенок, знайте: это у него от слишком сильного щелчка ангела Шимен-Бера.
— И что же делать, Писунчик? Посоветуй, что делать? — взмолился я.
— Ничего нельзя поделать, — грустно ответил Писунчик. — Твоя судьба решена: чему быть, того не миновать. Из рук Шимен-Бера тебе не выкрутиться, будь ты хоть о семи головах. Я думаю, будет лучше, если ты…
— Что? Что? — спросил я и заглянул Писунчику в глаза.
— Если ты пойдешь по-хорошему, не станешь упираться. И не станешь плакать. Шимен-Бер терпеть не может, когда упираются и плачут. Будешь плакать, даст такого щелчка, что ты, не дай Бог, вообще без носа родишься. Хорош ты будешь! Чтоб ему самому так!
Со слов Писунчика я понял, что никуда мне от Шимен-Бера не деться. Пока Писунчик говорил, я все время держался за свой несчастный нос, жалея его от всего сердца и моля Всевышнего, чтобы Он его спас и сохранил.
Пока я творил тихую молитву Всевышнему, чтобы Он спас и сохранил мой нос от грозящей опасности, Писунчик сидел рядом со мной на траве, приставив палец ко лбу и о чем-то размышляя.
Вдруг его умные черные глаза сверкнули. Обычно, когда Писунчик что-нибудь придумывает, глаза его начинают блестеть.
— Знаешь, что я тебе скажу, Шмуэл-Аба?