Кто-то из них постучал. Но дверь распахнулась, пока стук еще продолжался, она вырвалась из-под костяшек пальцев стучавшего, так что, когда он – Чарльз – и его дядя подняли глаза от шахматной доски, оба гостя были уже в комнате. Тут-то дядя их и узнал.
Это были Гарриссы. Брат и сестра. С первого взгляда они могли показаться близнецами, – причем не только посторонним, но и большинству джефферсонцев. Ибо во всем округе Йокнапатофа едва ли даже десяток жителей знал, кто из них старше. Они жили в шести милях от города, на участке земли, что двадцать лет назад был самой обыкновенной плантацией, где выращивают хлопок на продажу, да еще кукурузу и сено на корм мулам, с помощью которых этот хлопок производится. Но теперь эта квадратная миля земли являла собою достопримечательность округа (как, впрочем, и всего Северного Миссисипи) – пастбища, обнесенные белыми изгородями из жердей и досок, конюшни с электрическим светом и некогда простой сельский дом, ныне преображенный в нечто чуть поменьше голливудского макета довоенного [1] плантаторского особняка.
Оба вошли и остановились – розовые, юные, холеные, разрумянившиеся от вечерней декабрьской стужи. Дядя поднялся.
– Мисс Гаррисс, мистер Гаррисс, – начал он. – Впрочем, вы уже здесь, и я не могу…
Но юноша и этого не стал дожидаться. Теперь он – Чарльз – увидел, что юноша держит сестру – не за плечо, не за локоть, а за руку над запястьем – словно на старинной литографии, изображающей полицейского со съежившимся арестантом или опьяненного победой воина с перепуганной пленницей-сабинянкой. И только тогда он увидел лицо девушки.
– Вы – Стивенс, – начал юноша. Он даже не требовал ответа. Он просто констатировал факт.
– Это отчасти верно, – отозвался дядя. – Но не в этом дело. Чем я могу…
Однако юноша и этих слов не стал дожидаться. Он повернулся к девушке.
– Это Стивенс, – объявил он. – Расскажи ему.
Но она молчала. Она просто стояла, в вечернем платье и в меховой шубе, – цена их во много раз превышала сумму, о какой ни одна девушка (или женщина) в Джефферсоне и в округе Йокнапатофа не могла даже и помыслить, – стояла, не сводя с его дяди воспаленного взгляда. На лице ее застыло выражение страха, ужаса или невесть чего еще, а на запястье все белее и белее выделялись костяшки пальцев юноши.
– Расскажи ему, – повторил юноша.
И тогда она заговорила. Еле слышно.
– Капитан Гуальдрес. В нашем доме…
Дядя сделал несколько шагов в их сторону. Теперь Он тоже стоял посреди комнаты и смотрел на девушку.
– Да, – проговорил он. – Расскажите мне.
Казалось, однако, что этим внезапно иссякшим порывом все и ограничилось. Она просто стояла, пытаясь сказать что-то – что бы там ни было – одними глазами, сказать его дяде, а впрочем, и им обоим, поскольку он ведь тоже находился здесь. Правда, они довольно быстро узнали, что именно она собиралась сказать или, по крайней мере, что юноша хотел заставить ее сказать, за руку притащив ее для этого в город. Или, по крайней мере, что, как он – Чарльз – думал, она хотела сказать. Ведь он должен был тогда знать, что его дядя наверняка уже знает больше, чем юноша или девушка еще только собирались сказать, а может, он уже тогда знал всё. Но пройдет еще какое-то время, прежде чем он окончательно это поймет. А доходило это до него так медленно только из-за дяди.
– Да, – сказал юноша тем же голосом и тоном, каким он отказывал человеку старше себя в знаках вежливости или уважения к возрасту, а он – Чарльз – наблюдал за юношей, тоже не сводившим взгляда с его дяди. Черты лица юноши были такими же тонкими, как у его сестры, но в выражении глаз никакой тонкости не было. Они – эти глаза – вперились в дядю, даже не стараясь выразить настойчивость, они просто ждали. – Капитан Гуальдрес, так называемый гость нашего дома. Мы хотим вышвырнуть его из нашего дома, а заодно и из Джефферсона.
– Понятно, – сказал дядя. И добавил: – Я состою в местной призывной комиссии. Что-то не припомню, чтобы ваша фамилия значилась в списках.
Но взгляд юноши ничуть не изменился. В нем даже не было презрения. Он просто ждал.
И тогда дядя посмотрел на сестру; голос его теперь звучал совсем по-другому.
– И в этом все дело? – спросил он.
Но она ничего не ответила. Она просто не сводила с дяди отчаянного взгляда; рука ее свисала вдоль тела, а на запястье белели костяшки пальцев брата. Теперь дядя заговорил с юношей, хотя все еще наблюдал за девушкой, и голос его звучал все еще ласково или, во всяком случае, спокойно:
– Почему вы пришли ко мне? С чего вы взяли, что я могу вам помочь? И чего ради?
– Вы тут кто – представитель Закона или нет? – сказал юноша.
Дядя все еще наблюдал за его сестрой.
– Я окружной прокурор. – И обращался он все еще к ней. – Но если б я даже имел возможность, чего ради я стал бы вам помогать?
Ответил, однако, снова юноша.
– Потому что я не позволю какому-то ничтожному латиноамериканскому авантюристу жениться на моей матери.
Теперь ему – Чарльзу – показалось, будто дядя в первый раз по-настоящему посмотрел на юношу.
– Понятно, – сказал дядя. Теперь дядин голос изменился. Он не стал громче, просто в нем уже не звучала ласка, словно дядя в первый раз смог заговорить (или, во всяком случае, заговорил) не с сестрою, а с братом. – Это ваше дело и ваше право. Я опять вас спрашиваю: чего ради я должен что-то по этому поводу предпринимать, даже если б я и мог?
И теперь они оба – его дядя и юноша – заговорили быстро и отрывисто, словно, стоя лицом к лицу, отпускали друг другу оплеухи.
– Он был помолвлен с моей сестрой. Когда он узнал, что деньги останутся у нашей матери до конца ее жизни, он переметнулся.
– Понятно. Вы хотите применить федеральные законы о высылке нежелательных иностранцев, чтобы отомстить человеку, который нарушил обещание жениться на вашей сестре.
На этот раз даже юноша не нашелся, что ответить. Он просто смотрел на старшего с такой холодной, сдержанной, бесконечною злобой, что он – Чарльз – увидел, как дядя и в самом деле на мгновенье остановился, прежде чем снова повернуться к девушке и заговорить с ней – опять ласковым тоном, хотя даже теперь дяде пришлось повторить свой вопрос, прежде чем она ответила:
– Это правда?
– Мы не помолвлены, – прошептала она.
– Но вы его любите?
Однако юноша даже не дал ей времени, он никому не дал времени.
– Что она смыслит в любви? – сказал он. – Вы возьметесь за это дело или мне придется жаловаться на вас вашему начальству?
– Вам не кажется, что вы сильно рискуете, покидая свой дом на столь длительный срок? – сказал дядя кротко. Этот тон был ему – Чарльзу – хорошо знаком: если бы дядя заговорил таким тоном с ним, у него бы волосы встали дыбом. Но юноша и глазом не моргнул.
– Скажите это по-человечески, если можете, – потребовал он.
– Я не возьмусь за ваше дело, – отвечал дядя.
Юноша еще с минуту смотрел на него, держа девушку за руку. Потом ему – Чарльзу – показалось, что юноша сейчас сдернет ее с места и попросту вытолкает за дверь. Однако он даже выпустил сестру, собственноручно (не дожидаясь, пока хозяин, владелец двери, через которую он уже один раз прошел безо всякого позволения, не говоря о приглашении, ее откроет) открыл дверь, потом посторонился, пропуская девушку вперед, – пантомима, некий знак уважения и учтивости, пусть даже и машинальное следствие привычки и полученного еще в раннем детстве воспитания – долгой привычки и первоклассного воспитания, приобретенных под руководством первоклассных преподавателей, учителей и знатоков правил поведения в том кругу, который дамы округа Йокнапатофа безусловно назвали бы избранным. Но теперь это не имело значения – осталось лишь высокомерие – развязное, оскорбительное не только для человека, которому оно было адресовано, но также и для всех, кто это видел; он даже не смотрел на сестру, перед которой распахнул дверь, а все еще не сводил глаз с человека вдвое старше себя, неприкосновенность жилища которого он теперь нарушал уже вторично.
– Отлично, – сказал юноша. – Не вздумайте говорить, что вас не предупреждали.
Потом они ушли. Дядя закрыл дверь. Но еще мгновение дядя не двигался с места. Это была пауза, задержка, почти бесконечно малый миг неподвижности, столь краткий и бесконечно малый, что навряд ли кто-нибудь, кроме него – Чарльза, – обратил бы на него внимание. Да и он заметил этот миг лишь потому, что никогда прежде не видел, чтоб его дядя, этот нервный, стремительный, щедрый на слова и на движенья человек, раз начав что-либо говорить или делать, вдруг заколебался и запнулся. Потом дядя повернулся и возвратился туда, где он, Чарльз, продолжал сидеть за шахматной доской, даже не успев отдать себе отчет – до того стремительно все это произошло, – что сам он не только не встал с места, но навряд ли успел бы встать, если б ему даже это и пришло в голову. Не исключено, что он слегка разинул рот (ему еще не стукнуло восемнадцать, а ведь даже человек, наделенный дядиным чутьем к опасности, признает, что даже и восемнадцатилетний может – пусть изредка – попасть в такое положение, когда ему наверняка не удастся или просто не понадобится сразу понять суть дела при виде того, как кто-то снимает шляпу или хлопает дверью), когда сидел за недоигранной шахматной партией и смотрел, как дядя возвращается к своему стулу, садится и начинает откидываться на спинку и протягивать руку за опрокинутой кукурузной трубкой, лежащей на подставке, – и все это одним махом.