Максим Горький
Жизнь Клима Самгина (Сорок лет)
Повесть
Дома, по комнатам тяжело носила изработанное тело свое Анфимьевна.
– Схоронили? Ну вот, – неопределенно проворчала она, исчезая в спальне, и оттуда Самгин услыхал бесцветный голос старухи: – Не знаю, что делать с Егором: пьет и пьет. Царскую фамилию жалеет, – выпустила вожжи из рук.
Самгин попросил чаю и, закрыв дверь кабинета, прислушался, – за окном топали и шаркали шаги людей. Этот непрерывный шум создавал впечатление работы какой-то машины, она выравнивала мостовую, постукивала в стены дома, как будто расширяя улицу. Фонарь против дома был разбит, не горел, – казалось, что дом отодвинулся с того места, где стоял.
«Свершилось, – думал Самгин, закрыв глаза и видя слово это написанным как заголовок будущей статьи; слово даже заканчивалось знаком восклицания, но он стоял криво и был похож на знак вопроса. – В данном случае похороны как бы знаменуют воскресение нормальной жизни».
Думалось лениво и неутешительно, мешали Митрофанов, Лютов, мешало воспоминание о Никоновой.
«Неужели она донесла на Митрофанова?»
Затем он вспомнил, как неудобно было лежать в постели рядом с нею, – она занимала слишком много места, а кровать узкая. И потом эта ее манера бережно укладывать груди в лиф...
Несколько часов ходьбы по улицам дали себя знать, – Самгин уже спал, когда Анфимьевна принесла стакан чаю. Его разбудила Варвара, дергая за руку с такой силой, точно желала сбросить на пол.
– Проснись же! Ты слышишь? Около университета стреляли...
Она была в шубке, от нее несло холодом и духами, капельки талого снега блестели на шубе; хватая себя рукою за горло, она кричала:
– Ужас! Масса убитых! Мальчика...
– Мальчика? – повторил Самгин. – А может быть...
– Что – может быть? А, чорт!
Ей, наконец, удалось расстегнуть какой-то крючок, и, сбросив холодную шубку на колени Клима, срывая с головы шляпку, она забегала по комнате, истерически выкрикивая:
– И вообще – решено расстреливать. Эти похороны! В самом деле, – сам подумай, – ведь не во Франции мы живем! Разве можно устраивать такие демонстрации!
В столовой голос Кумова произнес:
– Какое... безумие!
– Кто стрелял? – недоверчиво спросил Самгин.
– Из манежа. Войска. Стратонов – прав: дорого заплатят евреи за эти похороны! Но – я ничего не понимаю! – крикнула она, взмахнув шляпкой. – Разрешили, потом – стреляют! Что это значит? Что ты молчишь?
И она убежала, избавив Клима от обязанности говорить.
«Наверное, преувеличено», – соображал он, сидя и вслушиваясь в отрывистые выкрики жены:
– Да, да... ужас!
Шаги людей на улице стали как будто быстрей. Самгин угнетенно вышел в столовую, – и с этой минуты жизнь его надолго превратилась в сплошной кошмар. На него наткнулся Кумов; мигая и приглаживая красными ладонями волосы, он встряхивал головою, а волосы рассыпались снова, падая ему на щеки.
– Без-зумие, – сквозь зубы сказал он, отходя к телефону, снял трубку и приставил ее к щеке, ниже уха.
– Телефон же не работает! – крикнула Варвара.
– Я не верю, не верю, что Петербургом снова командует Германия, как это было после Первого марта при Александре Третьем, – бормотал Кумов, глядя на трубку.
– Никуда я вас не пущу, Кумов! Почему вы думаете, что он тоже пошел по Никитской? И ведь не всех, кто шел по Никитской...
В столовую птицей влетела Любаша Сомова; за нею по полу тащился плед; почти падая, она, как слепая, наткнулась на стол и, задыхаясь, пристукивая кулаком, невероятно быстро заговорила:
– Туробоев убит... ранен, в больнице, на Страстном. Необходимо защищаться – как же иначе? Надо устраивать санитарные пункты! Много раненых, убитых. Послушайте, – вы тоже должны санитарный пункт! Конечно, будет восстание... Эсеры на Прохоровской мануфактуре...
Варвара грубо и даже как будто озлобленно перебивала ее вопросами. Вошла Анфимьевна и молча начала раздевать Любашу, а та вырывалась из ее рук, вскрикивая:
– Оставьте! Я сейчас уйду... Ах, боже мой, да оставьте же...
– Никаких пунктов! – горячо шепнула Варвара в ухо мужа. – Ни за что! Я – не могу, не допущу...
Подпрыгивая, точно стараясь вскочить на стол, Любаша торопливо кричала:
– Гогины уже организуют пункт, и надо просить Лютова, Клим! У него – пустой дом. И там такой участок, там – необходимо! Иди к нему, Клим. Иди сейчас же...
– Да, да, иди, Клим, – убедительно повторила Варвара, под сердитый крик Сомовой:
– Отдайте мне кофту и плед!
– Ну – куда, куда ты пойдешь? – говорила Анфимьевна, почему-то басом, но Любаша, стукнув по столу кулачком, похожим на булку «розан», крикнула на нее:
– Вы ничего не понимаете! Вы... рыба! За Алексеем Гогиным гнались какие-то... стреляли...
Анфимьевна увела Любашу, Варвара снова зашептала мужу:
– Ты иди, уговори Лютова, он человек с положением, а у нас – нет, благодарю!
Самгин пошел одеваться, не потому, что считал нужными санитарные пункты, но для того, чтоб уйти из дома, собраться с мыслями. Он чувствовал себя ошеломленным, обманутым и не хотел верить в то, что слышал. Но, видимо, все-таки случилось что-то безобразное и как бы направленное лично против него.
«Надобно защищаться. Будет восстание, – выйдя на улицу, мысленно повторял он крики Любаши. – Идиотка».
Но, обругав Сомову, подумал, что эти узкие, кривые улицы должны быть удобны для баррикад. И вслед за этим неприятно вспомнилось, как 8 октября рабочие осматривали город глазами чужих людей, а затем вдруг почувствовал, что огромный, хаотический город этот – чужой и ему – не та Москва, какою она была за несколько часов до этого часа. На нее обрушилась холодная темнота и, затискав людей в домики, в дома, погасила все огни на улицах, в окнах. Лишь очень редко, за плюшевыми наростами инея на стеклах окон, нищенски жалобно мерцали желтые пятна. Во тьме играла, сеялась остренькая, колючая пыль. Город стал не реален, как не реально все во тьме, кроме самой тьмы.
И, как всякий человек в темноте, Самгин с неприятной остротою ощущал свою реальность. Люди шли очень быстро, небольшими группами, и, должно быть, одни из них знали, куда они идут, другие шли, как заплутавшиеся, – уже раза два Самгин заметил, что, свернув за угол в переулок, они тотчас возвращались назад. Он тоже невольно следовал их примеру. Его обогнала небольшая группа, человек пять; один из них курил, папироса вспыхивала часто, как бы в такт шагам; женский голос спросил тоном обиды:
– Господа, – неужели это серьезно? – И крикнул: – Да бросьте папиросу!
Вздрогнув, Самгин подумал, что Москва в эту ночь страшнее Петербурга, каким тот был ночью на 10 января. Он стал напряженно вслушиваться, ожидая поймать памятные щелчки ружейных выстрелов. Но слух ловил какие-то удары, точно хлопали ворота или Двери, ловил вдали непонятное потрескивание, – так трещит дерево, разрываемое морозом. Иногда казалось, что ходят по железной крыше, иногда что-то скрипело и падало, как будто вдруг обрушился забор. Плутая в петлях улиц и переулков, во тьме, которая шелушилась все обильнее, Самгин подумал, что видеть Лютова будет очень неприятно, и окончательно решил: санитарные пункты – детская выдумка.
«В сущности, я необдуманно вышел из дома, – размышлял он, замедлив шаги. – Эта стрельба, наверное, – недоразумение».
Но он, вспомнив, что ему хотелось думать о преступлении 9 января тоже как о недоразумении, оттолкнул догадки о происшедшем сегодня и решил возвратиться домой. Алина, конечно, знает, идти к ней нет смысла. Туробоев так и должен был кончить. В сущности, он авантюрист. Такие кончают самоубийством или тюрьмой за уголовщину. Обломок разрушенного сословия. Возможно, что Алина все еще любит его. Кто-то сказал, что женщина всю жизнь любит первого мужчину, но – памятью, а не плотью. Он повернул за угол в переулок; через несколько шагов его окликнули:
– Кто идет?
Перед ним встал высокий человек, зажег спичку и, осветив его лицо, строго спросил:
– Живете в этом переулке?
– Нет.
– Здесь проход закрыт.
Самгин не спросил – почему. В глубине переулка, покрякивая и негромко переговариваясь, возились люди, тащили по земле что-то тяжелое.
«Конечно, студенты. Мальчишки», – подумал он, натужно усмехаясь и быстро шагая прочь от человека в длинном пальто и в сибирской папахе на голове. Холодная темнота, сжимая тело, вызывала вялость, сонливость. Одолевали мелкие мысли, – мозг тоже как будто шелушился ими. Самгин невольно подумал, что почти всегда в дни крупных событий он отдавался во власть именно маленьких мыслей, во власть деталей; они кружились над основным впечатлением, точно искры над пеплом костра.