Гритье замотала головкой.
— Забудешь его, говорю тебе, если он больше не захочет сюда возвращаться. А он не захочет, если ты ему откажешь.
— Не откажу.
Обе умолкли. Розье становилась все грустней.
Доктор, почтительный и мягкий, заговорил с ней словно с матерью:
— Что так печалит вас, мадам? Разве мне нельзя полагать, что я, так любящий вашу Гритье, вашу милую, славную и красивую дочь, — разве нельзя мне полагать, что и я тоже мог бы кое-что предпринять, чтобы сделать счастливой и ее, и рядом с нею — вас? Разве не было бы счастьем для вас иметь в доме еще одного ребенка — сына, к тому же не без средств, работягу, зарабатывающего на жизнь свою и вашей дочери, да и на вашу жизнь тоже, бедная мадам, которую мне хотелось бы называть матерью.
— Нет, — сказала Розье, с угрожающей твердостью поджав губы.
Поль продолжал:
— Понимаю, какую скорбь вселяет в вас одна мысль о разлуке с вашим ребенком. Однако могу сказать, что вы слишком мало думаете о ней и слишком много — о себе. Уж коли Господь даровал вам такую способную дочь, как она, и коль скоро я ее уже люблю, то это для того, чтобы сделать ее женщиной, матерью семейства, а не очаровательной и капризной куколкой, любимой вами, изнеженной и избалованной, которую к тому же в один прекрасный день утомят ваши ласки…
— Вы злой, — сказала Розье.
— Я не злой: я люблю вас, жалею и понимаю. Говорю вам, что лишь от вас зависит стать счастливой самой и видеть счастливой вашу дочь. Говорю вам, что настанет день, когда ей пора будет полюбить кого-нибудь. Меня ли или кого другого. Если вы разорвете ту нежную связь, что уже весьма крепка и с недавних пор объединяет наши сердца, вы принесете бедствие и наверняка сотворите зло. Гритье не холодна и не слабохарактерна; что, если однажды она полюбит не меня, а кого-нибудь еще?..
— Нет, — прошептала задумчивая и побледневшая Гритье.
— Случись ей полюбить другого, не меня, а легкомысленного вертопраха, жалкого соблазнителя, Гритье станет любить его, отдастся ему без остатка, благородно, а потом трус, обольстивший ее, ее же и бросит, и вот она убьет его и сама умрет вместе с ним.
— Такого не случится, — отозвалась Розье.
— О! Так может случиться, — плача возразила Гритье. — Я сама знаю, что может, матушка, может.
— Если такого не произойдет, что невозможно себе и представить, — что ж, кем хотели бы вы, чтобы стало это бедное доброе сердце, полное любви, на которую имеет право любая женщина, и отчего заранее обрекаете ее на тоску по ребенку, этому тайному идеалу самых нежных биений ее сердца?
Гритье покраснела.
— Если, добродетельная по характеру, из уважения к себе самой, она соглашается разбить собственную жизнь, принеся ее в жертву вам, — во что же превратите вы ее? В старую деву. Да знаете ли вы, что такое старая дева? В лучшем случае — существо холодное, эгоистичное и расчетливое, которому хватает холодных удовольствий порядка и достатка, а то и несчастная отчаявшаяся особа, совершенно одна в мире, любящая только своих собачек, цветы и птичек, существ прелестных, но неспособных ответить на самые нежные порывы ее сердца. Неделями страдая от безумных тревог, оплакивает она в жаркие бессонные ночи прошедшие дни, которых не будет больше никогда. Жизнь, которой она лишилась, любовь, которую она призывает все пылче, но никогда она уж не придет к ней, ибо слишком поздно. Женщины смеются над нею, мужчины тоже, они-то устроились неплохо. Малейшие порывы души, бессознательные устремления, которыми умоляет она общество не оставлять ее одну, проявления тайных ран души своей: кокетства, стремления красиво одеться, говорящие о том, что есть еще слабый проблеск далекой надежды, жестоко называются «последним шансом», и это опрокидывает ее, убивает и делает посмешищем. И тут, когда отчаяние поселяется, словно демон, в ее разбитом сердце, наступает день — и вот она на берегу канала, а ночь так черна, а вода так глубока…
— О! Да, — всхлипнула Гритье.
— Замолчите, мсье, замолчите, — заговорила Розье, — нечего приставлять мне нож к горлу, дайте же чуть поразмыслить и…
Она осеклась, опустив голову и плача горючими слезами.
— Как ты добра! — сказала Гритье. — Но не надо так уж печалиться, я еще долго, долго останусь с тобою. Через три месяца, через полгода, когда ты захочешь, матушка. А сейчас я хочу обнять тебя крепко-крепко…
Розье, совершенно просиявшая, раскрыла объятия.
— И его, его обними тоже.
— Нет, — сказала Розье.
Весь день она ходила счастливая, веря, что, коль скоро удалось ей выиграть время, — она выиграла и все сражение.
Чтобы решиться, ей понадобилось шесть месяцев. Только убедившись, что Гритье бледнеет и чахнет, она наконец согласилась отдать ее Полю, не дав ни приданого, ни скарба.
Желание догнать Поля и превзойти того, против кого она вынашивала в себе завистливую злобу, как и материнская любовь, подталкивавшая ее быть поближе к дочери, заставили Розье уехать из Гента и бросить «Императорские доспехи», главный и единственный источник ее существования.
Она переехала в Иксель и поселилась там, на тихой и грустной Эдинбургской улице, в двухэтажном доме с оградкой, на зеленых воротах которого висела великолепная медная табличка, возвещавшая всем и вся, что госпожа вдова Серваэс Ван Штеенландт занимается оптовой торговлей винами и ликерами. Это знатное имя Серваэс, аристократическое Ван Штеенландт в прежние времена вызывали недоумение у жителей Гента, видевших их на вывеске трактира.
Бедняжка Розье, «брошенная мать», пользуясь колоритным валлонским выражением, полагала, что удовлетворением своего тщеславия заполнит ужасную пустоту сердца.
Она устроила «прелестный» салон с «прелестной» столовой, обклеив первый белыми обоями в крупных синих цветах, а вторую — красными и зелеными, на темном фоне, снизу на локоть обив деревом, покрашенным белой, голубой и розовой красками, так что у людей с хорошим вкусом было чувство, что они получили удар кулаком в глаз. Каминные часы из самых дешевых, на подставке из белого мрамора, отделанного позолоченной медью, изображали одутловатых Поля и Виржинию, с глупым видом стоявших под пальмой и опершихся о скалу, походившую на кусок большого сахарного леденца. Тела обоих были выполнены из флорентийской бронзы, а украшения — из металла с нежной прозеленью. Зеленью с вкраплениями черного был расписан и пол без ковра; на комоды из старого дуба, в стиле Людовика XVI, с ужасом посматривали шесть тщедушных стульев, новеньких, из красного дерева, обитых черной кожей и гуськом трусивших по комнате, слишком широкой для их щуплых габаритов.
Все кричаще, сыро, пресно и неумно; зимой без огня, а уж о цветах в любое время года нечего и говорить. Хилая канарейка, повешенная под самым потолком над дверью, без малейшей заботы о том, чтобы ей было посветлее и посвежее дышать, в этой атмосфере теряла перышки и надрывалась во все простуженное горло: зимой — когда из кухни поднимались досюда горячие испарения; летом — когда внутрь комнаты украдкой заглядывал утренний свет солнца. И тогда надо было слышать, как оживленно заводила она свою грустную песенку и с какой почти пылкой радостью приветствовала робким биением крылышек сияющего гостя, принесшего ей жизнь и тепло.
Узник, задыхающийся от недостатка свежего воздуха в шестифутовой яме; внештатный служащий, живущий, пишущий и зарывшийся в бумагах за мизерное годовое жалованье, сидя за невеселыми конторками в маленьких, холодных и смрадных комнатушках, должны, выныривая иногда из собственных дел, вспоминать и о тех малых пташках, что заключены в темницу из-за своих мелодичных голосков теми особами, которые все, что им понравится, готовы тут же занести в особую личную хартию и, даже в самой любви проявляя жестокость, все норовят найти тюрьму потеснее для тех, кого сами же любят. Этим они напоминают самодержцев, бросающих в зловонные ямы высмеивавших их в песенках поэтов. И те и другие — тираны; одни — закармливая своего узника лакомствами, чтобы заставить его полюбить свой плен; другие же — заключая его в темницу и удушая там, дабы помешать ему петь; случись тому сбежать, первые испугаются, как бы его не съел кот; вторые же — как бы отважные песни поэта не пробудили в народе ту мужественную силу, что, делая боль рабства все мучительней, сподвигнет его стряхнуть навязанное бремя, что так давит сверху.
Несмотря на прозелень, беломраморность, серое, красное, розовое, бронзовое, красное дерево комодов, изящные безделушки, деревянную обшивку и обои гостиной и столовой, несмотря на табличку из холодной и поблескивавшей меди, покупатели не приходили вовсе.
И Розье, новоиспеченная Калипсо с сердцем преисполненным страдания, еще более пронзительного оттого, что дочь ее была далеко, всячески оплакивала отплытие своего Улисса с тысячью лиц, так мы поименуем ее клиента, и в лихорадочном нетерпении все чаще и чаще жалела, что не осталась трактирщицей.