В задней комнате Коммерческой академии женщина читала своим детям вслух. На краешке кровати сидели две маленькие девочки шести и десяти лет, а четырнадцатилетний мальчик стоял у стены с гримасой невыносимой скуки на лице.
— «Юный Хуан, — читала мать, — с раннего детства отличался смирением и благочестием. Среди других мальчиков попадались и грубые и мстительные; юный Хуан следовал заповедям Господа нашего и обращал левую щеку ударившему его. Однажды его отец подумал, что Хуан солгал, и побил его. Потом он узнал, что сын говорил правду, и попросил у него прощения. Но Хуан сказал ему: „Милый отец, как Отец наш небесный властен подвергать наказанию, когда на то будет воля его…“»
Мальчик нетерпеливо потерся щекой о побеленную стену, а кроткий голос продолжал монотонное чтение. Обе девочки напряженно смотрели на мать глазами-бусинками, упиваясь сладостной набожностью.
— «Не надо думать, будто юный Хуан не любил посмеяться и поиграть, как играют другие дети, хотя случалось, что, взяв священную книгу с картинками, он прятался в отцовском коровнике от веселой гурьбы своих товарищей».
Мальчик раздавил босой ногой жука и мрачно подумал, что всему приходит конец — когда-нибудь они доберутся до последней главы и юный Хуан умрет под пулями у стены, крича: «Viva el Cristo Rey!»[14] Но потом, наверно, будет другая книжка: их каждый месяц провозят контрабандой из Мехико. Если бы только таможенники знали, где смотреть!
— «Да, юный Хуан был настоящий мексиканский мальчик, хоть и более вдумчивый, чем его товарищи, зато когда затевался какой-нибудь школьный спектакль, он всегда был первым. Однажды его класс решил разыграть в присутствии епископа небольшую пьеску о гонениях на первых христиан, и никто так не радовался, как Хуан, когда ему дали роль Нерона. И сколько юмора вложил в свою игру этот ребенок, которому в недалеком будущем уготована была гибель от рук правителя куда хуже Нерона. Его школьный товарищ, ставший впоследствии отцом Мигелем Серрой, пишет: „Никто из нас, кто был на этом спектакле, не забудет того дня…“»
Одна из девочек украдкой облизнула губы. Вот это жизнь!
— «Занавес поднялся. Хуан был в нарядном халате своей матери, с усами, наведенными углем, и в короне, на которую пошла жестяная банка из-под печенья. Добрый старенький епископ и тот улыбнулся, когда Хуан вышел на маленькие, силами школьников сколоченные подмостки и начал декламировать…»
Мальчик подавил зевок, уткнувшись лицом в побеленную стену. Он устало проговорил:
— Он правда святой?
— Будет святым, этот день настанет, когда того пожелает Отец наш небесный.
— Они все такие?
— Кто?
— Мученики.
— Да. Все.
— Даже падре Хосе?
— Не упоминай его имени, — сказала мать. — Как ты смеешь! Это презренный человек. Он предал Господа.
— Падре Хосе говорил мне, что он мученик больше, чем все остальные.
— Сколько раз тебе было сказано — не смей говорить с ним. Сын мой, ах, сын мой…
— А тот… что приходил к нам?
— Нет, он… не совсем, не как Хуан.
— Презренный?
— Нет, нет. Не презренный.
Меньшая девочка вдруг сказала:
— От него чудно пахло.
Мать снова стала читать:
— «Предчувствовал ли тогда Хуан, что пройдет несколько лет и он станет мучеником? Этого мы не можем сказать, но отец Мигель Серра пишет, что в тот вечер Хуан дольше обычного стоял на коленях, и когда товарищи начали поддразнивать его, как это водится у мальчиков…»
Голос все звучал и звучал — кроткий, неторопливый, неизменно мягкий. Девочки слушали внимательно, составляя в уме коротенькие благочестивые фразы, которыми можно будет поразить родителей, а мальчик зевал, уткнувшись в стену. Но всему приходит конец.
Вскоре мать ушла к мужу. Она сказала:
— Я так тревожусь за нашего сына.
— Почему не за девочек? Тревога ждет нас повсюду.
— Они, малышки, уже почти святые. Но мальчик — мальчик задает такие вопросы… про того пьющего падре. Зачем только он пришел к нам в дом!
— Не пришел бы, так его бы поймали, и тогда он стал бы, как ты говоришь, мучеником. О нем напишут книгу, и ты прочитаешь ее детям.
— Такой человек — и вдруг мученик? Никогда.
— Как ты там ни суди, — сказал со муж, — а он продолжает делать свое дело. Я не очень верю тому, что пишут в этих книгах. Все мы люди.
— Знаешь, что я сегодня слышала? Одна бедная женщина понесла к нему сына — крестить. Она хотела назвать его Педро, но священник был так пьян, что будто и не слышал его и дал ребенку имя Бригитта. Бригитта!
— Ну и что ж, это имя хорошей святой.
— Иной раз, — сказала мать, — сил с тобой никаких нет. А еще наш сын разговаривал с падре Хосе.
— Мы живем в маленьком городишке, — сказал ее муж. — Стоит ли нам обманывать себя. Нас все забыли. Жить как-то надо. Что же касается церкви, то церковь — это падре Хосе и пьющий падре. Других я не знаю. Если церковь нам не по душе, что ж, откажемся от нее.
Его взгляд, устремленный на жену, исполнился бесконечным терпением. Он был образованнее ее, печатал на машинке и знал азы бухгалтерии, когда-то ездил в Мехико, умел читать карту. Он понимал всю степень их заброшенности: десять часов вниз по реке до порта, сорок два часа по заливу до Веракруса — это единственный путь к свободе. На севере — болота и реки, иссякающие у подножия гор, которые отделяют их штат от соседнего. А на юге — только тропинки, проложенные мулами, да редкий самолет, на который нельзя рассчитывать. Индейские деревни и пастушьи хижины. Двести миль до Тихого океана.
Она сказала:
— Лучше умереть.
— О! — сказал он. — Конечно. Это само собой. Но нам надо жить.
Старик сидел на пустом ящике посреди маленького пыльного дворика. Толстый и одышливый, он слегка отдувался, будто после тяжелой работы на жаре. Когда-то он любил заниматься астрономией и сейчас, глядя в ночное небо, выискивал там знакомые созвездия. На нем была только рубашка и штаны, ноги — босые, и все-таки в его облике чувствовалась явная принадлежность к духовному сану. Сорок лет служения церкви наложили на него неизгладимую печать. Над городом стояла полная тишина; все спали.
Сверкающие миры плавали в пространстве, как обещание, наш мир — это еще не вселенная. Где-нибудь там Христос, может быть, и не умирал. Старику не верилось, что, если смотреть оттуда, наш мир сверкает с такой же яркостью. Скорее земной шар тяжело вращается в космосе, укрытый в тумане, как охваченный пожаром, всеми покинутый корабль. Земля окутана собственными грехами.
Из единственной принадлежащей ему комнаты его окликнула женщина:
— Хосе, Хосе! — Он съежился, как галерный раб, услышав звук ее голоса; опустил глаза, смотревшие в небо, и созвездия улетели ввысь; по двору ползали жуки. — Хосе, Хосе! — Он позавидовал тем, кто уже был мертв: конец наступает так быстро. Приговоренных к смерти увели наверх, к кладбищу, и расстреляли у стены — через две минуты их жизнь угасла. И это называют мученичеством. Здесь жизнь тянется и тянется — ему только шестьдесят два года. Он может прожить до девяноста. Двадцать восемь лет — необъятный отрезок времени между его рождением и первым приходом: там все его детство, и юность, и семинария.
— Хосе! Иди спать. — Его охватила дрожь. Он знал, что превратился в посмешище. Человек, женившийся на старости лет, — это само по себе уже нелепо, но старый священник… Он взглянул на себя со стороны и подумал: а нужны ли такие в аду? Жалкий импотент, которого мучают, над которым издеваются в постели. Но тут он вспомнил, что был удостоен великого дара и этого у него никто не отымет. И из-за этого дара — дара претворять облатку в тело и кровь Христову — он будет проклят. Он святотатец. Куда ни придет, что ни сделает — все осквернение Господа. Один отступившийся от веры католик, начиненный новыми идеями, ворвался как-то в церковь (в те дни, когда еще были церкви) и надругался над святыми дарами. Он оплевал их, истоптал ногами, но верующие поймали его и повесили, как вешали чучело Иуды в Великий четверг на колокольне. Это был не такой уж дурной человек, подумал падре Хосе, ему простится, он просто занимался политикой, но я-то — я хуже его. Я непристойная картинка, которую вывешивают здесь изо дня в день, чтобы развращать детей.
Он рыгнул, задрожал еще больше от налетевшего ветра.
— Хосе! Что ты там сидишь? Иди спать. — Дел у него теперь никаких нет — ни обрядов, ни месс, ни исповедей, и молиться тоже незачем. Молитва требует действия, а действовать он не желает. Вот уже два года как он живет в смертном грехе, и некому выслушать его исповедь. Делать больше нечего — сиди сиднем и ешь. Она пичкает, откармливает его на убой и обхаживает, как призового борова. — Хосе! — У него началась нервная икота при мысли о том, что сейчас он в семьсот тридцать восьмой раз столкнется лицом к лицу со своей сварливой экономкой — своей супругой. Она лежит на широкой бесстыжей кровати, занимающей половину комнаты, — лежит под сеткой от москитов, точно костлявая тень с тяжелой челюстью, короткой седой косицей и в нелепом чепце. Вбила себе в голову, что ей надо жить согласно своему положению, — как же! Государственная пенсионерка, супруга единственного женатого священника. Гордится этим.