Вскоре нам пришлось в его присутствии быть сдержаннее в выражении пожеланий, ибо он забрался бы и в гнездо грифа, чтобы порадовать нас его птенцами. Мы могли располагать им в любое время как хорошим оружием, которое держишь в руках. И мы познали в нём власть, которой пользуемся, когда кто-то другой всецело нам отдаётся, и которая в ходе цивилизации исчезает.
Только благодаря этой дружбе мы чувствовали себя хорошо защищёнными от опасностей, угрожавших со стороны Кампаньи. Бывало, иногда ночью, когда мы тихо сидели за работой в библиотеке и в кабинете с гербариями, на краю утёсов вспыхивало зарево убийственного пожара. Нередко события происходили так близко, что, если дул северный ветер, их звук долетал до нас. Мы слышали, как удары тарана били в ворота хутора, и рёв скота, стоявшего в охваченных пламенем хлевах. Потом ветер доносил чуть слышную сумятицу голосов и звон колоколов, звучавших в маленьких домашних часовнях — и когда всё это внезапно смолкало, ухо ещё долго прислушивалось в ночи.
Однако мы знали, что нашему Рутовому скиту беда не грозит, пока старый пастух со своим диким кланом ещё находится в степи.
А вот на лагунном фронте мраморных утёсов мы могли рассчитывать на содействие одного христианского монаха, отца Лампроса из монастыря Марии Лунарис, почитающейся в народе как Фальцифера.[25] В этих обоих мужах, в пастухе и монахе, проявлялось различие того свойства, что почва оказывает на человека не меньшее влияние, чем на растения. В старом кровном мстителе жили пастбищные долины, в которые ещё ни разу не врезалось железо плужного лемеха, а в священнике — разрыхленная земля виноградника, за много столетий благодаря заботе человеческих рук ставшая такой тонкой, как пыль песочных часов.
Об отце Лампросе мы сначала услышали из Упсалы, а именно от Эрхадта, который служил там хранителем гербария и снабжал нас материалом для наших работ. В ту пору мы были заняты способом разделения круга, положением осей, лежащим в основе органических фигур — и в конечном итоге, кристаллизмом, который неизменно придаёт смысл росту, как стрелка — циферблату часов. Так вот, Эрхардт сообщил нам, что мы в Лагуне живём по соседству с автором прекрасного произведения о симметрии плодов — Филлобиусом, под каковым именем скрывается отец Лампрос. Поскольку это известие пробудило в нас крайнее любопытство, мы, предварительно уведомив монаха короткой запиской, нанесли визит в монастырь Фальциферы.
Монастырь располагался от нас так близко, что с Рутового скита мы видели шпиль его колокольни. Монастырская церковь была местом паломничества, и дорога к ней вела по пологим альпийским лугам, на которых так пышно цвели старые деревья, что в белизне почти не разглядеть было зелёных листочков. Утром в садах, которые освежал ветер с моря, не видно было ни единого человека; и благодаря силе, жившей в цветках, воздух воздействовал так духовно-возвышенно, что человек шагал, будто по волшебным садам. Вскоре мы увидели перед собой монастырь, располагавшийся на холме, с его церковью, возведённой в невычурном стиле. Уже издали мы услышали звуки органа, сопровождавшие пение, которым пилигримы почитали икону.
Когда привратник проводил нас через церковь, мы тоже отдали должное чудотворной иконе. Мы увидели женщину на облачном троне, ноги её, как на скамеечке, покоились на тонкой луне, а серп образовал лицо, смотревшее на землю. Таким образом, божество представлялось силой, которая восседает над преходящим и которую почитают одновременно как подательницу и примирительницу.
В ограде нас встретил циркулятор, препроводивший нас в библиотеку, которая находилась под присмотром отца Лампроса. Здесь он обычно проводил часы, предусмотренные для работы, и здесь же, в окружении высоких фолиантов, мы часто проводили время в беседе с ним. В первый раз переступив порог, мы увидели патера, который только что воротился из монастырского сада, стоящим в тихом помещении с метёлкой пурпурного гладиолуса в руке. На голове его ещё была широкая бобровая шапка, а на белой мантии играл пёстрый свет, падавший через окна крытой галереи.
В отце Лампросе мы нашли человека приблизительно пятидесяти лет, он был среднего роста и изящного телосложения. Когда мы приблизились, нас охватила робость, ибо лицо и кисти рук этого монаха показались нам необычными и странными. Казалось, если мне будет позволено так выразиться, что они принадлежат трупу, и было трудно поверить, что в них ещё пульсируют кровь и жизнь. Они были словно вылеплены из мягкого воска — чудилось, что мимика лишь очень медленно пробивается на поверхность и отражается не столько чертами лица, сколько мерцанием. Лицо производило необычайно застывшее и симптоматичное впечатление, особенно когда он, как ему нравилось, во время беседы воздевал руку. И тем не менее в этом теле жила та своеобразно изящная лёгкость, которая проникла в него подобно дуновению дыхания, оживляющему манекен. Ему также нельзя было отказать в ясности.
Приветствуя, брат Ото, чтобы похвалить икону, сказал, что в ней, на его взгляд, в высоком образе соединилось обаяние Фортуны с привлекательностью Весты — после чего монах с вежливым жестом опустил лицо в землю и затем, улыбаясь, обратил его к нам. Сложилось ощущение, что он воспринял маленькую речь, предварительно обдумав её, как жертвенный дар.
По этим и многим другим чертам мы поняли, что отец Лампрос избегает дискуссий; в молчании он производил более сильное впечатление, чем разговаривая. Аналогичным образом он вёл себя и в науке, в которой принадлежал к мастерам, не участвуя в споре школ. Его принцип заключался в том, что любая теория в естествознании вносит свой вклад в генезис, ибо дух человеческий в любом возрасте по-новому набрасывает черновик творения, — и что в любой интерпретации живёт не больше истины, чем в листочке, который распускается и очень скоро увядает. По этой причине он и назвал себя Филлобиус, «живущий в листьях» — в том причудливом смешении скромности и гордости, которые были ему свойственны.
То, что отец Лампрос не любил противоречий, тоже было признаком вежливости, которая в его характере оформилась до крайней утончённости. Поскольку он одновременно обладал превосходством, он поступал так, чтобы выслушать слово собеседника и вернуть, придав ему более высокий смысл. В такой манере он и ответил на приветствие брата Ото. В ответе заключалась не только доброта, которую за долгие годы, точно благородное вино, приобретает и усиливает клирик, — в нём содержалась также и куртуазность, какая культивируется в высоких домах и которая их отпрысков наделяет второй, более лёгкой натурой. Одновременно в ней заключалась гордость — ибо когда царишь, обладаешь собственным суждением, а чужими мнениями больше не занимаешься.
Было известно, что отец Лампрос происходит из древне-бургундского рода, однако он никогда о прошлом не заговаривал. Из своего мирского времени он сохранил печатку, в красном карнеоле которой было выгравировано крыло грифа, а под ним в качестве гербового девиза слова «meyn geduld hat ursach».[26] В этом тоже проявлялись оба полюса его сущности — скромность и гордость.
Вскоре мы стали частыми гостями в монастыре Фальциферы, будь то в цветочном саду, будь то в библиотеке. Таким образом наша «Florula» расширялась гораздо богаче, чем до сих пор, поскольку отец Лампрос уже много лет собирал в Лагуне, и мы ни разу не ушли от него без нескольких гербарных листьев, которые он надписал собственной рукой и каждый их которых был маленьким шедевром.
Не менее благоприятное воздействие это общение производило на нашу работу о положении осей, ибо для плана много значит, когда его можно время от времени согласовывать с добрым гением. В этом отношении мы получили впечатление, что патер совсем незаметно и без всякой претензии на авторство участвовал в нашем труде. Он не только обладал большими знаниями явлений, но и умел так обозначить мгновения высокого уровня, что смысл нашей собственной работы вспыхивал в нас как молния.
Одно из этих указаний осталось для нас особенно памятным. Однажды утром патер повёл нас на цветочный склон, где монастырские садовники рано поутру занимались прополкой, к месту, накрытому красным сукном. Он полагал, что таким образом спасёт растение от мотыги для сорняков, чтобы порадовать наш взор, — но, когда сукно сдёрнули, перед нами предстало не что иное, как молодой кустик того сорта подорожника, которому Линней дал название major и какой находишь на любой тропинке, на которую когда-либо ступала нога человека. Но когда, нагнувшись вниз, мы рассмотрели его внимательней, нам показалось, как будто он вырос необычайно большим и пропорциональным; его округлость словно бы образовывала зелёный круг, который членили и зубчато окаймляли овальные листья, в их середине поднималась лучистая точка роста. Внешний вид казался одновременно как свежим и нежным в плоти, так и неразрушимым в духовном блеске симметрии. Тут нас пронял озноб; мы почувствовали, как в нас объединилось желание жить и желание умереть; и поднявшись, мы посмотрели в улыбающееся лицо отца Лампроса. Он доверил нам мистерию.