У нас в ходу были этикетки от сигарет. Мы все – что и говорить! – собирали эти рекламные картинки как нанятые. У меня не было отца, который отдавал бы мне пустые коробки, а маманя курила ужасную дешевку, и расчет здесь был не на рекламу, а на нищету потребителя. Тот, кто мог позволить себе что-то получше, их ни в жизнь покупать бы не стал. И это единственный случай, когда я, оглядываясь назад, обнаруживаю в себе чувство неполноценности, связанное с моими переживаниями в Поганом проулке, да и то оно было сугубо ограничено данным обстоятельством: не тем, что я был безотцовщиной, а отсутствием этикеток. Я испытывал бы такое же чувство, будь у меня полноценные, но некурящие родители. А так мне приходилось прибегать к прохожим:
– У вас не будет пустой коробки, дяденька?
Мне нравились этикетки, и почему-то больше всего я отличал серию с египетскими фараонами. Их строгие, гордые лица воплощали в моих глазах то, какими должны быть люди. Или, может, я теперь усложняю, окидывая то время взрослым взглядом? Но в одном я уверен: мне нравились фараоны, они доставляли мне удовольствие. Все остальное – толкование взрослого ума. Но, так или иначе, я очень дорожил рекламными этикетками. И выпрашивал их, выменивал, дрался за них – сочетая, таким образом, приятное с полезным. Правда, вскоре мальчишки поумнее драться со мной за рекламки перестали, потому что я всегда выходил победителем.
Филип выражал мне сочувствие, понимание моей бедности; он же указал на мучительную трудность лежащего передо мной выбора: или ограничиться теми фараонами, какие у меня были, или обменять их на новые, но при этом расстаться с моими первыми навсегда. Я механически дал Филипу тычка – за нахальство, – но не мог не признать, что он прав. Фараоны были мне недоступны.
Тогда Филип осмелился на следующий шаг. Кое у кого из малышей куча рекламных этикеток, которые у них зазря пропадают. Смотреть стыдно, как они мнут их, не зная им цены.
Помню, какую паузу сделал Филип, а меня вдруг пронзило чувство тайны, которая сейчас откроется мне в плодоносной тишине. И я сам помог ему сделать следующий шаг:
– Как же нам их заполучить?
Филип пошел мне навстречу. Я готов был преодолеть все трудности, а он без дальних объяснений вошел в мое положение. В таких делах он был необычайно гибок. Все, что нам – он сказал «нам», я отчетливо помню, – все, что нам нужно, – это перехватить мелюзгу в каком-нибудь глухом местечке. И забрать у них этикетки поценнее – они им все равно ни к чему. Надо, чтобы было глухое местечко. Уборная до и после занятий – только не на переменке, объяснил Филип. На переменке она битком набита. Сам он останется снаружи – на школьной площадке – и даст знак, если дежурный учитель или училка подойдет слишком близко. А что касается сокровищ – потому что этикетки становились теперь сокровищами, а мы – пиратами, – сокровища подлежат дележке. Мне пойдут фараоны, а он возьмет остальное.
В результате этого предприятия мне достался один фараон, а Филипу – штук двадцать самых разных этикеток. Долго мне этим делом заниматься не пришлось, да и радости оно мне не доставило. Я поджидал малышню в вонючей будке, разглядывал надписи, нацарапанные нашими более начитанными учениками, надписи особенно заметные, потому что их тщательно выскребали. Я поджидал в пропахшей креозотом тишине, слушая, как механически наполняются и опорожняются бачки – наполняются и опорожняются день и ночь, независимо от наличия посетителей. Стоило появиться маленькой жертве, как я без зазрения совести заламывал ей руки, а вот отбирать рекламки было мне неприятно. Филип тоже просчитался, хотя, уверен, извлек из этого урока пользу. Положение с самого начала оказалось не столь простым, как мы предполагали. Старшеклассники, быстро разнюхав, что к чему, потребовали свою долю, и мне пришлось драться чаще, но без всякой выгоды, а некоторые вообще возражали против этого дела. К тому же поток малышни сразу иссяк, и не прошло и двух дней, как меня вызвали для объяснений к директору. Кого-то из первоклашек, отпросившегося с урока, застали справлявшим свою нужду за кирпичной стеной у котельни. Другой, не отпрашиваясь, обмочился прямо в классе, разревелся и, глотая слезы, объяснил, что боится идти в уборную из-за большого мальчика. Немедленно прервали уроки. И минуту спустя у дверей директорского кабинета выстроилась длинная очередь козявок в ожидании, когда их вызовут дать показания. Все тыкали пальцем в Сэмми Маунтджоя.
Это была школа, отличавшаяся гуманностью и просвещенностью. Не надо наказывать мальчика – пусть лучше осознает свою вину. Директор старательно объяснил мне, как жестоко и бесчестно я поступал. Он не спросил меня, так ли все было: не хотел дать мне возможность солгать. Он проследил все ступени, ведущие от моей страсти к фараонам до необоримо овладевшего мною искушения. О Филипе он не знал и не узнал ничего.
– Тебе нравятся эти картинки, Сэмми? Только таким способом добывать их никуда не годится. Нарисуй сам. И вообще, лучше бы ты их вернул – все, что можешь. На вот – возьми. Возьми все.
И он дал мне трех фараонов. Думается, ему пришлось повертеться, чтобы их раздобыть. Добрый, прилежный, совестливый человек, он и на милю не приближался к пониманию доверенных ему детей. Он оставил палку в углу, а мою вину – при мне.
Здесь? Вот точка отсчета, которую я ищу?
Нет.
Не отсюда.
Но это было еще не главное, чем Филип мне удружил. Следующее, на что он меня подбил, предвещало его будущие шедевры. Скорее всего это была неумелая проба сил, корявая поделка ученической руки. В ней Филип раскрывается как фигура в трех измерениях, а не какой-нибудь плоский силуэт. Подобно льдине, кончик которой поднялся над водой, эта история свидетельствует о том, какие в Филипе таились глубины. В этом смысле у него всегда было много общего с айсбергом. Он и сегодня такой же бледный, скрытный и каверзный и так же опасен для судоходства. После скандала с этикетками он какое-то время меня сторонился. А я – я дрался, как никогда много и отчаянно, и не думаю, что это сейчас мой взрослый разум подсказывает мне, будто я дрался неистовее из-за желания подчинить и растоптать. А больше всего досталось от меня Джонни. Необъяснимая и неуправляемая ярость против чего-то, маячившего в мозгу, толкала меня к тому единственному, что, я знал, не сможет уклониться от удара, – к лицу Джонни. Но только я двинул его по носу, как он оступился и раскроил себе башку об угол нашего школьного здания. Ну и, конечно, его мамка примчалась к директору, – Джонни из кожи лез, чтобы я понял: он тут ни при чем, – и я снова попал в передрягу. Даже сегодня мне памятны обуревавшие меня тогда чувства – вызова и одиночества. Человек против общества. В первый, но не в последний, раз меня стали избегать. А по мнению директора, соответствующий срок в Ковентри[3] научил бы меня дорожить обществом товарищей и убедил бы, что не дело пользоваться людьми вместо подвесной груши.
Вот тогда вновь выплыл Филип. Он заверил меня в своей дружбе, и мы быстро сошлись, потому что никого другого у меня не было. Джонни всегда с необыкновенным уважением относился к власти. Если директор ронял: «Не разговаривать», Джонни проглатывал язык – ни гугу. Но при этом он любил играть с огнем и задевать те самые власти, которые уважал. Филип не уважал властей, но вел себя осмотрительно. И вот он снова выплыл. И, пожалуй, – кто знает? – даже поднял свои акции в глазах учителей. А как же – верный друг! И конечно, я был ему благодарен.
Теперь, когда я свожу все вместе и оцениваю наши отношения в те памятные недели, меня охватывает оторопь. Неужели это возможно? Неужели сопливым мальчишкой он был уже такая бестия? Неужели еще тогда был так труслив, коварен и хитроумен?
Ему удалось в два счета завладеть мною, и он сразу завел разговор о религии. Для меня это была целина. Даже если бы меня крестили сейчас, крещение было бы чем-то условным. Я проскочил сквозь эти сети. Филип же исповедовал англиканство, а – что совсем уже необычно для тех дней – его родители отличались истовостью и благочестием. До меня эти сведения дошли стороной, да я в них и мало разбирался. В школе мы читали молитвы и пели гимны, но в моей памяти все это сохранилось лишь маршем, под который нас разводили по классам, да еще тот случай, когда Минни продемонстрировала нам, чем человеческие существа отличаются от животных. Раза два к нам приходил служитель Божий, но из этого ничего не воспоследовало. Правда, мне нравилось то, что нам читали из Библии. Я принимал все, что слышал на уроке. Жаль, что я тогда не упал в лоно первой же церкви, приложившей к тому хоть гран усилий, – как слива в руки тряхнувшего дерево.
Но Филип даже в том щенячьем возрасте стал приглядываться к родителям со стороны и пришел к неким определенным выводам. Перейти рубикон он не посмел и остановился на краю – решил про себя, что все это мура. Правда, не совсем. Тут замешался викарий. Филип был обязан посещать его занятия – готовиться к конфирмации. Или, может, он тогда был еще слишком мал? Приходский священник к этим занятиям отношения не имел. Он был со странностями – старый холостяк. Поговаривали, что он пишет книгу, а вообще, он жил в доме при церкви со старушкой экономкой почти одних с ним лет.