Герман-Паршивый спросил:
— Но потом они хворают, верно?
Навозник, как бы подчеркивая доверительный характер разговора, еще больше понизил голос.
— Они заболевают при виде ребенка, — поведал он. — Дети рождаются волосатыми и без глаз, без ушей, без ноздрей. У них бывает только большущий рот, чтобы сосать грудь. А уж потом у них появляются глаза, уши, ноздри и все остальное.
Потрясенный Даниэль слушал затаив дыхание. Перед его взором открывалась новая перспектива, в которой, наконец, получали свое объяснение ни больше ни меньше как жизнь и само существование человечества. Ему вдруг стало стыдно, что он совсем голый. И в то же время он ощутил как бы обновленную, трепетную и пылкую любовь к матери. Сам не зная этого, он впервые испытал волнующее чувство кровного родства. Между ними была глубокая связь — нечто такое, в силу чего мать представала теперь как непреложно необходимая причина его бытия. Материнство в его глазах становилось от этого несравненно прекраснее; ведь оно уже не было случайностью, не возникало по нелепому капризу аиста. Даниэль-Совенок подумал, что из всего, что ему известно про «это», самое приятное знать, что ты появился на свет в результате чудовищной боли и что мать не захотела ее избежать, потому что желала иметь тебя, именно тебя.
С этих пор он стал смотреть на мать по-другому, под углом зрения более житейским и простым, но и более интимным и волнующим. В ее присутствии он испытывал странное чувство — как будто кровь у них пульсировала в лад; то было ощущение созвучия и нерасторжимости.
С этих пор Даниэль-Совенок всякий раз, когда шел купаться в Поса-дель-Инглес, брал с собой, как Навозник, старые, заплатанные штанишки и надевал их задом наперед. И при этом думал о том, каким он, должно быть, был уродиной, когда только что родился, — весь волосатый, без глаз, без ушей, без ноздрей, без ничего… С одним только большущим жадным ртом, чтобы сосать грудь. Его разбирал смех, и через минуту он уже заразительно хохотал, сотрясаясь всем телом.
По словам Роке-Навозника, Перечница-младшая была одна из тех женщин, которые не могут забеременеть. Да в этом и не было ничего удивительного — откуда взяться почкам на сухой жерди.
Перечница-младшая вернулась в селение через три месяца и четыре дня после своего побега. Ее возвращение, как прежде побег, было целым событием для всей долины, хотя оно, как и все события, миновало и забылось, уступив место другому событию, которое в свою очередь сменилось другим и тоже забылось. Но так и складывалась мало-помалу негромкая и немудреная история долины. Понятное дело, Перечница вернулась одна, а дона Димаса, банковского служащего, и след простыл, хотя дон Хосе, священник, и считал, что он неплохой юноша. Плохой ли, хороший ли, дон Димас растаял в воздухе, как тает, не оставляя следа, горное эхо.
Первым принес в селение эту новость Куко, станционный смотритель. После радиоприемника дона Рамона, аптекаря, станционный смотритель Куко был самым богатым источником сведений, а потому и самым желанным собеседником. Новости у него были всегда свежие и занятные, хотя и не всегда назидательные. Станционный смотритель Куко был полнокровный, экспансивный и жизнерадостный толстяк. Даниэль-Совенок восхищался им; восхищался его характером, знаниями и сноровкой, с которой он маневрировал составами и контролировал прибытие и отправление поездов. Все это требовало умения; не всякому даны гибкость и организаторский талант, необходимые для станционного смотрителя.
Когда Ирена, Перечница-младшая, сошла с поезда, глаза ее были полны слез и выглядела она еще более худой и изнуренной, чем три месяца назад, когда уехала. Она шла сгорбившись, словно под тяжестью невидимого бремени. То были, несомненно, угрызения совести. Одета она была, как обычно одеваются вдовы, скорбящие вдовы, во все черное, и плотная черная мантилья закрывала ее лицо.
Днем шел дождь, но, поднимаясь по косогору, Перечница не избегала рытвин и даже, казалось, находила какое-то странное утешение в том, что то и дело попадала в лужи и в грязь.
Лола, Перечница-старшая, остолбенела, увидев сестру, в нерешительности остановившуюся у входа в лавку, и раза два провела рукой по глазам, словно хотела рассеять какое-то зловещее видение.
— Да, это я, Лола, — проговорила младшая. — Не удивляйся. Хоть я и грешница и все такое, но вернулась. Ты прощаешь меня?
— Во веки веков! Иди сюда. Проходи, — сказала Перечница-старшая.
Сестры скрылись в заднем помещении. Там они молча посмотрели друг на друга. Перечница-младшая стояла униженно съежившись и опустив голову. Старшая с покаянным возвращением сестры, казалось, вдруг раздалась от торжества.
— Ты понимаешь, что ты сделала, Ирена? — было первое, что она ей сказала.
— Замолчи, пожалуйста, — простонала та и, уронив голову на стол, заплакала горькими слезами.
Перечница-старшая не мешала плакать сестре. Слезы были необходимы, чтобы омыть совесть. Когда Ирена выпрямилась, сестры снова посмотрели друг другу в глаза. Они заговорили обрывками фраз, с полслова понимая друг друга.
— Ирена, ты с ним?..
— Да…
— Боже мой!
— Он меня обманул.
— Он тебя обманул или ты обманулась?
— Назови это как хочешь, сестра.
— Он уже был твоим мужем, когда?..
— Нет… Он даже и теперь мне не муж.
— Боже мой! Ты ждешь?..
— Нет… Он мне сказал… Он мне сказал…
У нее прервался голос, и она всхлипнула. Опять воцарилось молчание. Наконец Перечница-старшая спросила:
— Что он тебе сказал?
— Что я бесплодная.
— Подлец!
— Сама видишь, я не могу иметь детей.
Перечница-старшая внезапно потеряла терпение и вышла из себя.
— Теперь ты видишь, что ты наделала? Ты запятнала честь. Свою, мою и блаженной памяти наших родителей…
— Нет. Ради бога, поверь мне, Лола, это не так.
— А как же?
— Не обольщайся, сестра, у нас, некрасивых женщин, нет чести.
Она безнадежно махнула рукой, подавленная этим непреложным убеждением. Потом добавила:
— Так он сказал.
— Для женщины ее репутация дороже жизни, неужели ты этого не знаешь?
— Знаю, Лола.
— Ну?
— Я сделаю, что ты скажешь, сестра.
— Ты готова к этому?
Перечница-младшая понурила голову.
— Готова, — сказала она.
— Ты будешь носить траур до конца жизни и пять лет не выйдешь из дому. Вот мои условия. Ты принимаешь их?
— Принимаю.
— Тогда поднимайся наверх.
Перечница-старшая заперла на ключ дверь лавки и следом за сестрой поднялась на второй этаж. В своей комнате Перечница-младшая села на край кровати; старшая принесла таз с теплой водой и вымыла ей ноги.
Во время этой операции они сохраняли молчание. По окончании ее Перечница-младшая сказала, вздохнув:
— Знаешь, он поступил со мной, как последний негодяй.
Перечница-старшая промолчала во внимание к скорбному виду сестры. Та продолжала:
— Он зарился на мои деньги. Этот бессовестный человек думал, что у нас много денег; хоть лопатой загребай.
— Почему же ты ему вовремя не сказала, что у нас с тобой на двоих всего только тысяча дуро?
— Это было бы для меня погибелью. Он меня бросил бы, а я была влюблена в него.
— Тебя погубило молчание, сумасшедшая.
— Он жил со мной, пока у меня были деньги. А исчезли деньги, исчез и Димас. Бросил меня, как какую-нибудь шлюху. Димас — плохой человек, Лола. Развратный и жестокий.
Худые щеки Перечницы, на которых и без того всегда горел нервный румянец, запылали еще ярче.
— Разбойник он, вот он кто. В точности такой же разбойник, как тот Димас[2].
Вспышка прошла, и она умолкла. Ее снова начали глодать сомнения. Что это она сказала о Димасе, добром разбойнике? Разве господу не угодны такого рода раскаявшиеся грешники? Перечница-старшая почувствовала острые угрызения совести. «От всего сердца прошу у тебя прощения, господи», — сказала она про себя. И решила завтра же, как только встанет, пойти к дону Хосе, он сумеет простить ее и утешить. Ей было срочно необходимо немного утешения.
Она опять провела рукой по глазам, как бы стараясь прогнать кошмар. Потом громко высморкалась и сказала:
— Ладно, сестра, переоденься. Я спущусь в лавку. Когда приведешь себя в порядок, можешь полить герань в галерее, как ты всегда делала до этой беды. Завтра повидаешь дона Хосе. Тебе нужно как можно скорее очистить грешную душу.
Перечница-младшая прервала ее:
— Лола!
— Что?
— Я умру от стыда.
— А у тебя еще осталось хоть немного?
— Чего?
— Стыда.
Лицо Перечницы-младшей сморщилось в гримасу отчаяния.
— Что же я теперь могу поделать, сестра.
— Стыд ты должна была почувствовать, когда задумала сбежать с неизвестным мужчиной. Что же ты тогда-то так не ломалась, прости господи?