Мюзадье продолжал:
— Известно ли вам, герцогиня, что, по слухам, убийца Мари Ламбур арестован?
Она сразу заинтересовалась:
— Нет, не знаю, расскажите.
И он стал рассказывать со всеми подробностями. Высокий, тощий, в белом жилете, сверкая алмазными запонками манишки, он говорил без жестов, с тем корректным видом, который позволял ему высказывать весьма рискованные вещи, на что он был большой мастер. Он был очень близорук и носил пенсне, но, казалось, никого никогда не видел, а когда садился, можно было подумать, что весь его костяк изгибается по форме кресла. Его торс в согнутом положении становился совсем маленьким и весь оседал, словно позвоночник был резиновый; заложенные одна на другую ноги походили на две перекрученные ленты, а бледные руки с длинными-предлинными пальцами свисали по обе стороны кресла. Его усы и волосы, артистически выкрашенные, с умышленно оставленными седыми прядями, служили предметом постоянных шуток.
В то время, когда он рассказывал герцогине, что убийца, обдуманно совершивший преступление, подарил драгоценности, принадлежавшие убитой девке, другой особе легких нравов, дверь гостиной снова распахнулась, и две женщины в белых, легких, как пена, кружевных платьях, обе блондинки, похожие друг на друга, как две сестры, хотя и разного возраста, одна зрелая, другая юная, одна полная, другая худенькая, вошли улыбаясь, обняв друг друга за талию.
Раздались возгласы, аплодисменты. Никто, кроме Оливье Бертена, не знал о возвращении Аннеты Гильруа, и когда девушка появилась рядом с матерью, которая издали казалась почти такою же свежею и даже более красивой, потому что, как вполне распустившийся цветок, все еще была ослепительна, а дочь, едва раскрывшийся бутон, только начинала становиться хорошенькой, — все нашли их обеих очаровательными.
Герцогиня, восторженно хлопая в ладоши, воскликнула:
— Боже! Как они восхитительны и забавны рядом друг с другом. Посмотрите, господин де Мюзадье, до чего они похожи!
Стали сравнивать, и сейчас же образовались два мнения. Мюзадье, Корбели и граф де Гильруа находили, что графиня и ее дочь схожи между собою только цветом лица, волосами и особенно глазами, совершенно одинаковыми у обеих, одинаково испещренными черными крапинками, напоминающими крошечные брызги чернил, упавшие на голубой ирис. Но очень скоро, когда молодая девушка станет женщиной, сходство между ними почти совсем исчезнет.
Но, по мнению герцогини и Оливье Бертена, мать и дочь, напротив, во всем были похожи друг на друга — разница только в возрасте.
Художник сказал:
— Как она изменилась за эти три года! Я бы не узнал ее, я не посмею теперь говорить ей «ты».
Графиня рассмеялась:
— Ну вот еще! Посмотрела бы я, как вы станете говорить Аннете «вы».
Молодая девушка, в застенчивом лукавстве которой уже проглядывала будущая самоуверенность, сказала:
— Это я не посмею теперь говорить «ты» господину Бертену.
Мать улыбнулась:
— Можешь сохранить эту дурную привычку, я позволяю. Вы скоро возобновите знакомство.
Но Аннета покачала головой:
— Нет, нет. Мне неловко.
Герцогиня расцеловала ее и оглядывала с любопытством знатока.
— Ну, малютка, посмотри на меня. Да, у тебя совершенно такой же взгляд, как у матери; еще немного, и, когда ты приобретешь лоск, ты будешь недурна. Тебе надо пополнеть, не очень, а немножко. Ты худышка.
Графиня воскликнула:
— О, не говорите ей этого!
— А почему?
— Так приятно быть худенькой. Я непременно хочу похудеть.
Но г-жа де Мортмэн рассердилась, забывая в пылу гнева о присутствии девочки:
— Вечная история! У вас все еще не выходят из моды кости, потому что их легче одевать, чем мясо. Вот я из поколения толстых женщин! А теперь пошло поколение тощих. Это напоминает мне египетских коров. Решительно не понимаю мужчин: они притворяются, что в восторге от ваших костяков. В наше время им требовалось кое-что получше.
Она замолчала, вызвав общую улыбку, а затем продолжала:
— Взгляни на свою маму, малютка: она очень хороша, как раз в меру. Бери пример с нее.
Перешли в столовую. Когда сели за стол, Мюзадье возобновил спор:
— А я скажу, что худощавы должны быть мужчины. Они созданы для упражнений, требующих ловкости и подвижности, несовместимых с брюшком. Что касается женщин, это — другое дело. Как по-вашему, Корбель?
Корбель находился в замешательстве, потому что герцогиня была толста, а его собственная жена слишком тонка. Но баронесса пришла на выручку мужу и решительно высказалась в пользу стройности. Год тому назад ей пришлось бороться с начинавшейся полнотой, и она скоро с ней справилась
Г-жа де Гильруа спросила:
— Скажите, как вы этого добились?
Баронесса стала объяснять систему, которую применяют теперь все элегантные женщины. Во время еды ничего не пить. Лишь через час после обеда можно чашку очень горячего, обжигающего чая. Это помогает всем. Она привела несколько удивительных примеров того, как толстые женщины в течение трех месяцев становились тоньше лезвия ножа. Герцогиня в отчаянии воскликнула:
— Боже! Как глупо так себя мучить! Вы просто ничего не любите, ровно ничего, даже шампанского. Бертен, вы художник, что вы об этом думаете?
— Боже мой, сударыня, я — живописец, я могу задрапировать натуру, мне все равно! Вот на месте скульптора я стал бы жаловаться.
— Но вы мужчина. Что вы предпочитаете?
— Я… я… слегка упитанную, но изящную женщину, то, что моя кухарка называет славненьким, откормленным цыпленочком. Чтобы он был нежирный, мясистый и нежный.
Сравнение вызвало смех, но графиня недоверчиво посмотрела на дочь и тихо проговорила:
— Нет, быть худощавой очень приятно: худые женщины не так стареют.
Этот пункт тоже вызвал спор и разделил общество на два лагеря. Впрочем, в одном сошлись почти все: очень полным не следует худеть слишком быстро.
Это наблюдение дало повод произвести смотр знакомым светским женщинам и еще раз высказаться об их грации, их шике и красоте. Мюзадье находил бесподобно очаровательной белокурую маркизу де Локрист, тогда как Бертен выше всех ставил брюнетку г-жу Мандельер, с низким лбом, темными глазами, довольно крупным ртом и ослепительными зубами.
Он сидел возле молодой девушки и вдруг, повернувшись к ней, сказал:
— Слушай хорошенько, Нанета. Все, что мы сейчас говорим, ты будешь выслушивать по меньшей мере раз в неделю до самой твоей старости. Дней через десять ты будешь знать наизусть все, что думают в свете о политике, о женщинах, о театральных пьесах и обо всем прочем. Тебе придется только время от времени менять имена людей или заглавия произведений. Когда мы все изложим перед тобою и защитим наши мнения, ты, выслушав нас, спокойно выберешь для себя то, которого будешь придерживаться, и затем тебе уже не надо будет ни о чем думать; останется только отдыхать.
Девушка молча подняла на него лукавый взгляд, в котором светился живой, юный ум, пока еще не самостоятельный, но готовый сбросить все путы.
Однако герцогиня и Мюзадье, которые перебрасывались мыслями, как мячами, не замечая, что эти мысли — все одни и те же, запротестовали во имя человеческой деятельности и разума.
Тогда Бертен стал доказывать, до чего ничтожен, бессодержателен и мелок ум светских людей, даже наиболее образованных, как безразличны они к явлениям духа, до чего необоснованны их взгляды, неустойчивы и сомнительны их вкусы.
Он был охвачен тем полуискренним, полупритворным негодованием, которое бывает вызвано сначала желанием блеснуть красноречием, но затем внезапно выливается в ясное суждение, обычно прикрытое благодушием. Художник стал доказывать, что люди, занятые в жизни исключительно визитами и зваными обедами, неодолимою силою рока превращаются в беспечные и милые, но банальные существа, которых не волнуют ни тяжелые заботы, ни убеждения, ни большие желания.
Он доказывал, что в этих людях нет ни глубины, ни огня, ни искренности, что их духовная культура ничтожна, а ученость — просто внешний лоск, что, в общем, это манекены, выдающие себя за избранных людей или копирующие их жесты. Он доказывал, что чахлые корни их инстинктов вросли в почву условностей, а не в действительность, и потому они ничего не любят по-настоящему, что роскошь, которой они себя окружают, служит лишь удовлетворению тщеславия, а вовсе не утолению их утонченных потребностей, так как едят они плохо и вина пьют скверные, хотя платят за них очень дорою.
— Они живут, — говорил он, — рядом со всем, что есть в мире, но ничего не видят, ни во что не вникают: рядом с наукой, которой они не знают, рядом с природой, на которую не умеют смотреть, рядом со счастьем, ибо сами-то они не в силах страстно наслаждаться чем бы то ни было; они не замечают красоты мира или красоты искусства, о которой толкуют, и даже не верят в нее, потому что им неведомо упоение радостями бытия и духовной деятельностью. Они неспособны полюбить что-либо настолько, чтобы эта любовь заполнила все их существование, неспособны заинтересоваться чем-нибудь в такой степени, чтобы их озарила радость понимания.