— Сеньор кавалер, — сказал граф де Лара, — полагаю, что мой вызов вас не удивил. У вас возникло бы весьма худое мнение о моей храбрости, если бы я не потребовал от вас удовлетворения за оскорбление, которое вы мне нанесли, прервав мою речь. Этот невежливый поступок приличествовал вам еще меньше, чем пожилым дворянам свиты, хотя и их возраст не мог бы послужить им извинением, если бы они его совершили.
— А разве, — возразил дон Энрике, — с вашей стороны было более пристойно заводить такие дерзостные речи, как те, что вы вели в присутствии короля и грандов?
— Я вижу, — ответил кастилец, — что мы явились сюда не для того, чтобы извиняться друг перед другом, и что оба считаем себя правыми. Не будем же терять времени в легкомысленных рассуждениях.
С этими словами он извлек из ножен свою шпагу, и Рибагоре сделал то же самое. Они яростно бросились друг на друга. В то время как они бились с одинаковым неистовством, на берегу реки появилось несколько всадников с факелами, галопом мчавшихся к сражающимся. Это был капитан королевских гвардейцев, который с отрядом из тридцати — сорока верховых явился задержать дона Энрике, так как его величество успели известить о том, что этот сеньор должен был вечером на берегу Эбро сразиться в поединке с кастильским послом. Однако, когда гвардейцы прибыли к месту поединка, он уже закончился: графа де Лару они нашли распростертым на земле и тяжело раненным. Что же до Рибагоре, то он получил только легкую рану.
— Граф, — обратился к нему гвардейский капитан, — я дружески отношусь к вам и потому весьма огорчен тягостным положением, в которое вы по своей неосторожности попали. Король крайне разгневан на вас и считает, что вы, презрев всякие человеческие права и осмелившись покуситься на жизнь человека, который должен был бы быть для вас неприкосновенным, виновны более, чем кто бы то ни было другой. Я очень удручен этой бедой, а еще более — данным мне приказом. Королю угодно, чтобы я арестовал вас и заключил в башню. Он повелел, чтобы с вас там не спускали глаз и чтобы к вам для услуг приставлен был лишь один из ваших людей. Отдайте мне свою шпагу, — добавил он, — и простите меня за то, что, повинуясь воле моего повелителя, я являюсь орудием постигшей вас кары.
— По этому вызову, — ответил дон Энрике, передавая ему записку кастильца, — вы сами можете убедиться, что нападающим оказался сам посол. Я же, признаюсь вам, считал, что, заботясь о своей доброй славе, вынужден принять вызов. Но, виновен я или нет, — оправдываться не пытаюсь. Исполняйте свой долг. Вот моя шпага. Сообщите королю о полной моей покорности его воле.
Капитан отвел Рибагоре в одну из крепостных башен, а лейтенанту своему поручил доставить посла в его гостиницу, куда король и послал своих врачей, едва только узнал о случившемся. Они осмотрели полученную кастильцем рану и нашли ее весьма опасной. Как только король об этом узнал, он так распалился гневом на графа де Рибагоре, что, заглушив свои дружеские к нему чувства, поклялся предать его смерти, даже если посол останется жить. Гранды, окружавшие короля, видя столь жестокий его гнев, не осмелились ходатайствовать за заключенного, хотя все они были его друзьями. Они рассудили, что выступить на защиту графа можно будет лишь после того, как гнев государя несколько поутихнет, что и случилось на следующий день, когда признали, что полученная послом рана не смертельна. Они заявили об этом на другой же день после поединка, утверждая, что если не произойдет неожиданных осложнений, опасаться нечего. Получив такие заверения, король отправился проведать раненого, который был, видимо, весьма польщен оказанной ему честью и проявил некоторое великодушие, оправдывая дона Энрике и признавшись, что именно он, посол, первым вызвал этого сеньора на поединок. Признание это смягчило гнев государя, который, с виду продолжая сердиться, удовлетворился тем, что вплоть до нового распоряжения оставил своего любимца в заключении.
Вот уже две недели несчастный жил в своей башне, не имея возможности повидаться с родными и друзьями, когда в Сарагосу прибыл старый, прославленный воин дон Педро де Вильясан. Оказав в свое время государству большие услуги, он удалился на покой в один из своих замков на границе с Кастилией и там целиком посвятил себя воспитанию своей единственной дочери, доньи Элены. Сейчас ей исполнилось уже восемнадцать лет, и он решил представить ее ко двору, рассчитывая, что она будет принята фрейлиной в окружение принцессы Леонор, единственной дочери короля. Дон Педро рассчитывал, что ему не придется испытать огорчение оттого, что из этих планов ничего не выйдет. И действительно, он отнюдь не тешился несбыточной надеждой: как только Элена де Вильясан предстала перед королем и его придворными, она тотчас же очаровала и пленила всех. Сам король восхитился ее красотой, и, когда она приблизилась, чтобы поцеловать ему руку, государь наговорил ей вещей весьма лестных и оказал ей честь самым милостивым приемом. Принцесса арагонская, не менее, чем король, удивленная появлением столь пленительной особы, обласкала ее и выказала ей всяческое расположение. Дочь дона Педро, со своей стороны, заметив, что имела счастье понравиться принцессе, ощутила такую радость, что попросила ее оказать ей милость и принять в число дам своей свиты. Просьба эта была тотчас же удовлетворена.
И вот донья Элена прочно обосновалась при дворе, ее любит принцесса Леонор, и расположение это усиливается настолько, что Элена становится самым доверенным лицом принцессы и, естественно, приобретает немало завистниц. Думаю, нетрудно поверить, что многие арагонские сеньоры не замедлили влюбиться в прелестную Элену де Вильясан, — и, по правде говоря, упастись от этого было просто невозможно. Куда бы ни устремляла она свои шаги, за ней следовали, чтобы полюбоваться на нее, и все находившиеся тогда в Сарагосе живописцы — как французы, так и фламандцы и итальянцы — торопились изобразить ее на портретах, так что по всему городу вскоре распространились бесчисленные копии этого пленительного оригинала. Находились люди, покупавшие их просто из любопытства, — им приятно было иметь у себя изображение столь обаятельного существа. Один приятель графа де Рибагоре, желая, чтобы заключенный, лишенный возможности видеть столь редкостную красавицу, получил хотя бы удовольствие от обладания ее портретом, послал ему одну такую миниатюру. Дон Энрике сперва долго созерцал ее, а затем решил, что это скорее работа художника-льстеца, чем верное изображение некоей живой женщины. «Нет, — говорил он сам себе, — не может быть, чтобы в действительности существовало лицо, столь волнующее наши чувства и столь прекрасное. Однако, если верить другу, приславшему мне этот портрет, оригинал обладает такими чертами изящества, каких не в состоянии точно передать кисть художника. Если это так, то дочь дона Педро де Вильясан — просто чудо. Но обладает ли она или не обладает теми прелестями, которые, как утверждают, не смог воплотить живописец, этот портрет сам по себе приводит меня в восторг. Ах, божественная Элена, почему именно сейчас я лишен свободы? Я бы вступил в борьбу с теми сеньорами, которые уже попали к вам в плен и горды славою угождать вам. Хотя я и не наслаждался, подобно им, лицезрением вашей небесной красы, я чувствую себя их соперником». И, ведя сам с собой такие речи, он пожирал глазами изображение, которое воздействовало на него так, как если бы это был сам изображенный предмет. Под конец он уже неустанно созерцал его, и, новый Пигмалион, по двадцать раз в день обращался к нему с нежными и страстными словами.
Спустя немного времени после прибытия ко двору прекрасной Элены там внезапно появился дон Гаспар де Перальте как человек, посланный самой любовью. Он возвращался из путешествия по всем королевствам Испании в Арагон с многочисленной и блестящей свитой. Король принял его с тем большей благосклонностью, что и отец его пользовался в свое время монаршим благоволением. Впрочем, это был сеньор приблизительно одного возраста с доном Энрике и столь же привлекательной внешности. Облобызав руку его величества, Перальте отправился засвидетельствовать свое почтение принцессе, и там впервые очам его предстала донья Элена. Он разделил судьбу всех, кто когда-либо видел ее, — то есть подпал ее чарам. С того же самого дня принял он решение не отступать от нее и объявил себя ее рыцарем. Граф де Рибагоре не преминул вскорости узнать об этом, ибо тот самый друг, что прислал ему портрет Элены, ежедневно сообщал ему в письмах обо всем, что происходило при дворе. Известие это огорчило его. Зная дона Гаспара как сеньора весьма привлекательного, он почувствовал, как ревность вонзается в него тысячами жал. «Как я несчастен, — думал он, — что не могу выйти из этой башни! Я бы еще утешился, если бы мне дана была возможность противопоставить мое служение ухаживанью столь опасного соперника. Может быть, мне и удалось бы завоевать предпочтение. Как жестоко заставляет меня король искупить мою вину, держа меня в заключении при таких обстоятельствах!»