Когда речь заходила об общих знакомых и он не мог припомнить фамилии того или другого лица, то брал мелок и несколькими штрихами быстро набрасывал на ломберном столе черты вышеупомянутого лица, и выходило так похоже, что сейчас же узнавали по рисунку, о ком шла речь. Раз П. А. присутствовал на похоронах какого-то немца и, придя к бабушке моей, стал рассказывать, как много было народу и кто был из знакомых. На вопрос бабушки, как понравилась речь пастора, последний ответил, что почти ничего не понял, так как по-немецки знал плохо, понял только некоторые слова пастора…
Когда же бабушка спросила об имени пастора, П.А., не зная его, подошел к ломберному столу и начертил мелком портрет, в котором сейчас же узнали пастора Яна.
По рассказам моего дяди, отец Федотова участвовал в Турецкой кампании и жил с одним приятелем в палатке, причем прислугой у него была турчанка, так привязавшаяся к Федотову, что по окончании кампании поехала с ним в Россию и сделалась женой Федотова, а потом и матерью Павла Андреевича.
Об этом, а равно и других эпизодах своей жизни, часто рассказывал П.А. моим домашним, разгуливая по аллеям нашего в 15-й линии сада или сидя на большой террасе под окрашенной в зеленый (а ля бильярд) цвет крышей. За обедом он всегда был душой общества, непременно читал свои стихи, между прочим, «Женитьбу майора». На существующей его картине «Сватовство майора» для фигуры жеманной невесты позировал мой покойный отец, а в лице жениха-майора он изобразил самого себя. Затем в картине «Утро после пирушки» женщина, показывающая дырявый сапог чиновнику с полученным накануне орденом в петличку, срисована с нашей старой прислуги Настасьи – жены артельщика Федора Яндовина, выкупленного моим дедушкой из крепостного состояния. Уходя от нас по довольно уединенным улицам, Федотов часто останавливался у кабачков и трактиров, вглядываясь в типичные лица гуляющих людей для своих эскизов.
Под конец жизни П.А. сошел с ума и был помещен в больницу Всех Скорбящих по Петергофскому шоссе. Он помешался от безнадежной любви и наяву и во сне говорил про какую-то Юлию.
У моего отца была драматическая картина Федотова, на которой последний изображен в больничном халате с наголо бритой головой, а на заднем плане в дверях – его любимый старый денщик.
Все этюды и картины рисованья Федотова мой отец тщательно собирал, но, отдав однажды одному знакомому, обратно не получил и только спустя много лет случайно увидел свою коллекцию в магазине Бегрова, который просил за нее 1500 рублей».
«А. П. Федотов… бабушке моей Шарлотте Францевне Флуг говорил: „Дворник Ваш богаче и счастливей меня. Мне необходимо бывать на балах в Зимнем Дворце; что стоит один мундир, а должен он быть с иголочки; шелковые длинные чулки стоят в Английском магазине 40 руб. ассигнациями, но я еще должен взять карету, а на „ваньке“ меня и к подъезду Дворца не пустят“.
Федотов любил аккомпанировать свои песни на гитаре, на которой очень хорошо играл… Матушка моя часто посылала ему на квартиру от обеда покушанье, зная, что у него изобилия не было».
* * *
Личность и великое искусство трагического и странного художника П. А. Федотова, тесно связанные с судьбой моей семьи, являются частью и моей жизни. Я помню, как в темной, холодной комнате (тогда как в других лежали мертвые родственники – бабушка, тетя – и жуткой пустотой зияла комната, где умер отец) при свете коптилки на меня неотступно смотрели с портрета кисти Федотова глаза моего прадеда К. К. Флуга. Словно времена остановились, и они до жути пристально внимали из 40-х годов XIX века всему ужасу катастрофы своих потомков в 42-м году XX века.
Много лет спустя моя тетя Агнесса Константиновна решила передать этот портрет по просьбе работника Третьяковской галереи в знаменитое национальное собрание. Несколько лет назад, придя в Третьяковскую галерею, я увидел под стеклом витрины все в той же знакомой рамке на глухом зеленом фоне незабываемые глаза прадеда. Почему-то мне стало страшно, мгновенно встали в памяти ушедшие страшные времена. Под этим портретом от голода умерла моя мать. И еще я вспомнил, как незадолго до войны стоял с матерью в Александро-Невской лавре на торжественном праздновании юбилея великого русского художника П.А.Федотова. Запомнилось грустное надгробие Мартоса, прекрасные траурные марши в мраморе, посвященные великим людям России. Помню, кто-то говорил, что когда вскрыли могилу А. Меньшикова, сподвижника Петра Великого, увидели, что он был похоронен в красных суконных штанах. После блокады, живя в пустом, безумно одиноком городе, где было так мало людей и так много скульптур, мы, ученики средней художественной школы при Академии художеств, любили рисовать в Александро-Невской лавре отраженные в воде храмы; оскверненные, заброшенные фамильные склепы великих людей России: Мусоргского, Чайковского… надгробие Федора Михайловича Достоевского. Надгробия прошлых веков поросли травой и были так непохожи на кресты и памятники XIX века. На кладбище стояла тишина, только за оградой на Неве кричали птицы и гудели пароходы. Старые кладбища навевают просветленную грусть и, читая заслоненные бузиной, сиренью, закрытые стволами могучих деревьев с трудом разбираемые надписи на могилах, приобщаешься к таинству неудержимо бегущего времени и бессилия человека перед загадкой смерти.
Запомнились державинские слова на одной из могил акрополя Александро-Невской лавры:
Река времен в своем стремленье
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей…
Или еще одна надпись, исполненная шрифтом XVIII века, прочитывалась сквозь мох и густые заросли травы: «Путник, остановись, я, как и ты теперь, гулял среди могил…» Много-много раз, в разные периоды жизни, смотря на черный мраморный крест, надгробие Федора Достоевского, старался вникнуть в высеченные на нем, словно золотом ржи, написанные по-старославянски мудрые слова Евангелия: «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода».
* * *
Памятники старины – старинные книги, гравюры, картины, мебель – всегда заставляли меня приходить в неописуемое волнение, и не только, наверное, потому, что от соприкосновения с ними будоражились некие генные токи, пробуждающие историческую память о наших предках… Сколько любви и духа человечество вложило в них и донесло до нас через века и годы! Я уверен, что существует огромная духовная энергия, помогающая жить, заключенная, скажем, в ладанке или в каких-то амулетах. Как недавно установили ученые, рыбы под водой кричат. Я уверен, что со временем люди создадут прибор, которым смогут измерять степень излучения доброй энергии, исходящей от старинных предметов.
Быт XX века создан машинами. Современная мебель, например, как и архитектура, – глуха и мертва. Все это не создано душой и энергией любящего, творческого человека. И потому не затрагивает чувства. А как в детстве я любил рассматривать словно вынесенные со дна Атлантиды старинные открытки, книги, гравюры, певучие и мужественные линии русской мебели, так потрясшей в свое время Стендаля, который шел вместе с армией Наполеона к Москве. Он, как и Наполеон, в своем письме констатировал, что русские вельможи живут богаче и роскошнее французских. Красива и обильна была Россия…
Каждое сословие имело свою красоту быта. И если мы от хором богатых вельмож обратимся к крестьянской избе в нашей прекрасной Великороссии или на русском Севере, то можно поспорить, что красивее – ампирная мебель Павловска, например, или расписные шкафы русского крестьянина, со стоящей рядом прялкой, пронзительно наивно-мудрым лубком и мерцающими в красном углу избы божественными «умозрениями в красках» – молитвами наших иконописцев.
Сегодня любят говорить о «наиве» в искусстве. Я в таких случаях всегда вспоминаю слова моего дяди Михаила Федоровича Глазунова, который говорил, что оставаться наивным после двадцати лет – это значит быть глупым. Художники, творящие «наив» в искусстве XX века, в большинстве своем далеко не глупые люди. Но как, например, югославская школа «наива», равно как и фабрика «наивного искусства» бывшего СССР, четко ориентированы на определенную тенденцию, ведущую к оглуплению людей. Один московский художник в ответ на мой укор сказал: «Сегодня немцы очень любят наивное искусство и хорошо за него платят. А жить-то надо!»
Я прошу извинения у читателя, что далеко отошел от темы Федотова, к которой хотел бы снова вернуться. В погоне за живым дыханием уцелевшей русской цивилизации, прерванной холостым выстрелом «Авроры», приехав однажды в мой родной город, без которого не могу жить (начинаю буквально болеть, как вдали от любимого человека), я зашел, как всегда, в комиссионный магазин на Наличной улице. Помню, в детстве первое мое посещение с отцом комиссионного магазина на Невском оставило в моей душе такой же след почти, как от посещения Эрмитажа. Великолепные люстры, огромные картины в духе Тьеполо, строгие голландские портреты с дивно написанными складками шелка и бархата, грустные руины Рима, с пафосом воспетые Пиронези, благородные образы русских вельмож – все это напоминало не магазин, а музей.