Климович сидел в операционной и ждал, пока приготовят гипс. Сутки назад он получил пустяковое, как он считал, пулевое ранение в руку повыше запястья, но за ночь рука разболелась, и он заехал в медсанбат соседней стрелковой дивизии. Рана оказалась хуже, чем он подумал: кость треснула, и хотя выходить из строя по такому ранению он все равно не собирался, но на гипсовую повязку пришлось согласиться. Он сидел в гимнастерке с закатанным до плеча рукавом и, чувствуя, как на голой руке кожа идет пупырышками, смотрел через выбитое окно на улицу. Отсюда был виден дом напротив, тоже с выбитыми окнами, и верх черного немецкого штабного автобуса, стоявшего перед входом в медсанбат.
Наше контрнаступление под Москвой уже вторые сутки шло по всему фронту, медсанбат разместился в здании больницы только что, на рассвете, взятого городка.
«Быстро они, однако, подтянулись!» — с одобрением подумал о медсанбате Климович.
Его собственная медсанрота, наоборот, ночью застряла где-то в снегу, и на перевязку пришлось ехать к соседям.
Городок был маленький, в мирное время, услышав его название, наверное, переспрашивали и вспоминали: где это? Не то под Москвой, не то на Волге… Но сейчас, в начале декабря сорок первого года, его имя гремело, как музыка. Город, отбитый у немцев! К этому еще не привыкли.
Его взяли после короткого ночного боя два полка 31-й стрелковой дивизии. Своим успехом они были обязаны главным образом соседям — прорвавшейся левее их километров на пятнадцать в глубину дальневосточной дивизии и танкистам Климовича. Танкисты еще вечером перерезали немцам пути отхода, вынуждая их либо драться в окружении, либо немедля отступать, бросая все, что разом не стронешь с места. Городок и его окрестности были забиты брошенными немецкими машинами — тылами моторизованной дивизии.
Ожидая, пока приготовят повязку, Климович закрыл глаза. Сначала ему показалось, что сейчас он так вот возьмет и заснет, сидя на табуретке и положив раненую руку на край стола. И в этом не было бы ничего удивительного: целый месяц, пока его бригаду перебрасывали с места на место, затыкая то одну, то другую дыру, он спал урывками — по два, по три часа, а в последние дни ни разу не спал больше часа подряд. Да, впору было заснуть, но сон только почудился и не пришел: слишком уж он взвинчен был происходившим; и в какую бы внешне непробиваемую броню привычки к своему военному делу ни был закован, а все же началось наступление, и оказалось, что человеку трудно переживать не только одно горе. Радость, когда она большая, тоже трудно пережить! И она от тебя требует всех сил, и от нее тоже устаешь.
Конечно, эти ребята с Дальнего Востока, вчера впервые вступившие в бой и с ходу на пятнадцать километров толкнувшие немцев, разом испытали такое счастье, которому позавидует всякий военный человек, а все же до конца понять то, что испытал Климович, они не могли. Только тот, кто был унижен и оскорблен отступлениями и окружениями, только тот, кто, облив последними крохами бензина свой последний танк и оставив за собой щемящий душу прощальный черный столб дыма, повесив на шею автомат, неделями шел через леса, вдоль дорог, по которым гремели на восток немецкие танки, — только тот мог до конца понять Климовича — понять всю меру жестокого наслаждения, испытанного им за эти полтора суток с той минуты, когда он вчера на рассвете прорвал оборону немцев и пошел крушить их тылы, и до той минуты, когда по дороге сюда, в медсанбат, он пронесся по городу, забитому брошенными машинами, засыпанному пущенными по ветру немецкими штабными бумагами.
Вчера на рассвете, после прорыва, когда исход боя был уже решен и его железная кузница начала затихать, оглохшему Климовичу последним снарядом все-таки заклинило башню КВ. Он вылез и увидел, что танк его весь черный, с него сбито все, что вьючат на него перед боем: инструменты, запасные траки, цепи. Со всех сторон было только одно черное от дыма железо. Пока он смотрел на свой танк, его и ранил с крыши немецкий автоматчик. Автоматчика убили. Климовичу перевязали руку; он пересел с KB на «тридцатьчетверку» и пошел дальше.
Днем он с несколькими танками нарвался на отступавшую артиллерийскую колонну и первыми же удачными выстрелами по голове и хвосту закупорил дорогу. Сначала немцы разбежались, но потом, надо отдать им должное, пришли в себя, развернули несколько орудий и под прикрытием их огня даже пробовали подобраться к танкам. Пришлось делать все сразу: и добивать колонну, и вести огонь по стрелявшим орудиям, и обороняться. Из танка не увидишь: могут подобраться и сжечь. Климович снял с машин башнеров и положил их с пулеметами в круговую оборону между танками. В конце концов атаковавших немцев перестреляли, орудия разбили, грузовики зажгли, а когда потом наскоро подсчитали, оказалось, что уничтожили целый артиллерийский полк. Такого на памяти Климовича не было с начала войны.
Уже ночью он выскочил на немецкую автоколонну; она, светя фарами, ползла сквозь метель. Шоферы разбежались по лесу, бросив машины с зажженными фарами и работающими моторами, а солдаты дивизии СС сыпались из кузовов в снег и поднимали руки. Тогда, в июне, они и думать не думали, что такое когда-нибудь будет, а сейчас, в декабре, все-таки пришлось научиться. А утром он брал укрепленный узел уже далеко в глубине немецкой обороны и своими глазами видел, как из окопов поднимается и бежит, бежит перед нашими танками немецкая пехота. Он сам был в этой атаке и видел бегущих фашистов и в двухстах и в двадцати метрах перед собой; бил им в спину из пулемета и видел их повернутые на бегу лица…
Его память за время войны была обременена таким количеством страшных воспоминаний, что другому человеку, не пережившему всего, что он пережил, каждого из этих воспоминаний, наверно, хватило бы на целую жизнь. По правде говоря, некоторые из них даже у него вызывали содрогание; да и разве можно без содрогания вспоминать танкистские похороны, когда после боя надо вытаскивать из танка все, что осталось там, внутри, а в каком виде все это там, трудно сказать словами!.. А если танк годен, его потом там, внутри, моют и отскребают, прежде чем в него сядет новый экипаж, сядет и пойдет в бой…
Говорят, что такие вещи закаляют душу. Это, конечно, верно. Но, закаляя, они в то же время и ранят ее. И живет и воюет дальше человек с душой, одновременно закаленной и израненной. И это две стороны одной и той же медали, и, чтобы там ни говорили, никуда от этого не денешься. И даже такие воспоминания, как сегодняшнее утро и немцы, бегущие перед танком и поворачивающиеся на бегу, чтобы увидеть, близко ли за спиной смерть, — даже эти воспоминания не только закаляли, но и ранили душу. Потому что все-таки где-то в памяти сидело это мгновенно возникшее перед танком и так же мгновенно исчезнувшее человеческое лицо с его безмолвным криком: «Не надо!.. Боюсь!..» Сидело в памяти, не уходило, тоже было частью того чувства победы, которым жил Климович. Иногда человеку кажется, что война не оставляет на нем неизгладимых следов, но если он действительно человек, то это ему только кажется…
И, наверное, поэтому, принимая из рук медсестры приготовленную гипсовую повязку, молодая женщина-военврач с добрым некрасивым лицом, глядя в лицо Климовичу и осторожно поворачивая его руку, вдруг спросила участливо и некстати:
— А семья ваша где, товарищ полковник, далеко?
— Далеко. — Климович вздрогнул от неожиданности и первым попавшимся словом защитился от этого непрошеного вторжения в свою незажившую душу. И чтобы не думать о том, о чем не хотел сейчас думать, стал думать о другом: как там дела у его нового механика-водителя с «тридцатьчетверки», которого он тоже взял с собой в медсанбат перевязать гноившуюся после ожогов голову.
— Не поймешь, где снег хрустит, а где стекло, — сказал Климович, выходя из медсанбата, жмурясь от света и наступая валенками на битое стекло, которым была усеяна вся улица.
Он вышел в полушубке, надетом в один рукав, застегнутом снаружи, поверх перевязанной руки. На улице его ждал капитан Иванов, после переформирования бригады, снова ставший помощником по тылу. Климович, знавший, какую цену имеет на такой должности надежный человек, уговорил его на это по старой халхин-голской дружбе. И теперь Иванов тоже по старому товариществу, заставив Климовича перевязаться и заодно посмотреть город, привез его сюда с передовой на своей «эмочке».
— Этак и в танк не влезете, товарищ полковник!
— Ничего, влезу. А у вас как? — обратился Климович к Золотареву, в «тридцатьчетверку» которого он пересел вчера утром после ранения.
— Порядок, товарищ полковник, но полголовы выстригли.
Голова Золотарева была в такой шапке бинтов, что танкистский шлем еле держался на самой макушке.
— Поехали домой, — сказал Климович, имея в виду бригаду.
— Сначала к командиру дивизии заедем! — попросил Иванов.