Аккордеонист Елкин услышал. Что это ты напеваешь, чувак? Давай-ка я подлабаю. Он подлабал, а вскоре и весь оркестр заиграл. Монте-Карло каждый вечер пело про таинственное домино. Европа, забыв о войне, неистово закружилась под щемящую мелко– или крупно буржуазную музыку. Домино затуманило пролетарские мозги. Мы-то думали, что «сегодня в доках не дремлют французы, на страже мира докеры стоят»… Увы, в доках-то они не дремали, но про стражу мира начисто забыли – танцевали «Домино».
– А ты чего же не лабаешь, чувак? – укоризненно сказал мне Елкин. – Вон бери эриковскую дудку, он сурлять ушел, и лабай.
– Я не хочу лабать. Я танцевать хочу. Я только что научился. Видишь, стоит гимнастка Галя? У нее розовые щеки и белые зубы, у нее спина, как у кошки, она таинственна, как «Домино»…
– Чувак, не связывайся с Галкой. За ней такие битки ходят, закон джунглей!
– А, ерунда! Домино, домино…
Дотанцевался! Сбросили с третьего этажа на угольную кучу.
– Ну, значит, и у тебя было интересное лето.
– А женщина, Саня? Та, что сидела на корме?
– Ее мне Бог послал для спасения из вод. С тех пор я больше никогда такого не испытывал. С каждым годом мне все меньше и меньше хотелось женщину, а теперь, вот уже несколько лет, и вообще…
– Правда, Саня?
– Ну, конечно, – он небрежно кивнул и пояснил: – Уран.
Вот подъезжаем. Вечный город встает из тумана. «Фиат» плывет по холмам Ломбардии, а мы видим Рим. С берегов Арно мы видим берега Тибра. Странная зоркость. Впрочем, не более странная, чем наши четкие воспоминания. О, наши четкие воспоминания! Мы вспоминаем, как подъезжал к городу на Семи Холмах, а город уже течет мимо нас: и Виа-дель-Корсо, и пьяцца Мадама, и Венето, и площадь Святого Петра, а там и Папа мелькает в высоком окне в зеленом френче и фуражечке а-ля Киров – уж эти четкие воспоминания! Город течет через нас со своими бесчисленными автомобилями, а мы все катим с холма на холм и вспоминаем об Аппиевой дороге, о походе Суворова через Альпы, а они уже идут мимо нас, суворовские гренадеры в шутовских киверах, освободители Европы от ига насильственной демократии.
– Сегодня будет жаркий день. Давай помолимся за них. Они умрут от жажды.
Однако, когда мы вышли из машины перед придорожным распятием, жарой и не пахло, было сыро и холодно, и птица кричала, словно в Литве. Неподалеку на раздавленном доме стоял танк нашей армии. Четверо танкистов, лежа у гусеницы, резали на мелкие кусочки венгерскую колбасу.
– Нам плохо, чуваки, мы заблудились, – заныли они при виде своих. – Хуй его знает, где мы едем. Нас тут не любят. Руссо, говорят, чушка поросячья. Пить хочется, а валюты нету. Танк забодать? Расстреляют. Боезапас забодать? Расстреляют. На венгерской колбасе далеко не уедешь. Чуваки, мы домой хотим! Проводили бы до дома!
Я вспомнил дом свой – всю бездну унижений. Всех выблядков, дрожащих за свои пайки. Я вспомнил и пайки. Развал кремлевского пайка на свежевымытом столе. Все наоборот: был гроб, теперь яства! Родное русское: краб-чатка, боржом, коньяк, нежнейшая селедочка, какая уже на поверхности России не бывает, а вылавливается только в подземных реках. Я вспомнил вдруг кучу разноцветных котят на зеленой мокрой траве, как они удаляются от меня все выше и выше, все ниже и ниже, все мельче и мельче…
– А что там бьется у вас в танке под брюхом? – спросил я танкистов.
– Гулкое сердце России, еще не тронутое порчей.
Я глянул на Саню и увидел, что он все-таки здорово постарел с той ночи в Праге, с той памятной ночи вторжения.
Я увидел, что и нервы у него уже не те: цепочка слезинок катилась по огромной ломбардии его лица. Немалого труда мне стоило спрятаться за танк.
– Саня, я не переплывал Берингов пролив. В то лето я танцевал вальс «Домино».
– С Богом, ребята! – сказал он и осенил нас крестом. – Желаю вам в пути не умереть от жажды.
Мы поехали. Я сидел рядом с водителем, следил за дорогой в прорези и в перископ и командовал:
– Выезжаем на автостраду! Покажи правый поворот, пропусти «Ланчу»! Перестраивайся в левый ряд, пропусти «Вольво» и «Мерседес», включай левую мигалку! Выключай мигалку, прибавь газу! Встань на линии «стоп»! Опять включай мигалку, но жди! Почему? Потому, мудила, что нам на стрелку, а стрелка пока не горит. Загорелась! Выезжай на перекресток, но пропусти «Лей-ланд»…
Водитель, потный грузин, стонал от наслаждения и благодарности.
– Ай, кацо, как хорошо едем! Что я без тебя бы делал? Сгорел бы от стыда!
Командир экипажа, лейтенант Хряков, сидел на башне и кричал по-итальянски в окна идущих параллельно с нами туристских автобусов, текст я написал на бумажке русскими буквами:
– Советский танк, господа! Мы заблудились! Умираем от жажды! Просим несколько бутылочек кока-колы или немного денег! Спасибо от всего сердца!
Туристы охотно давали и воду, и деньги, и сандвичи. Ребята повеселели – так ехать можно! Они совсем уже успокоились, но танку все еще было страшновато, и он летел по автостраде, как окаянный странник, как слон Ганнибала, отбившийся от карфагенской колонны.
– Вернемся ли мы когда-нибудь на свою родину? – весело спросил стрелок-радист Мухамеджанов.
Вокруг пылали мрачным огнем сумерки суперцивилизации, сквозь вишневые и оранжевые дымы проносились неоновые вывески фирм, стеклянные кубы фабрик, емкости и кишечники нефтеперегонных заводов.
– Смотрите, ночь уже, а ни одной скульптуры Ильича, – сделал замечание Махнушкин.
– А ты помнишь, Махнушкин, помнишь свою родину? – строго спросил я его. – Ведь она велика. Помнишь, Махнушкин, как ты заболел диабетом и родина щедро лечила тебя в своем госпитале под Клайпедой?
– Так точно, помню, – сказал Махнушкин. – Я был тогда старшим матросом на ракетном крейсере «Стража» и подцепил диабет, где не помню. Я помню, как вы меня лечили, товарищ, отлично помню ваш шприц, но вот имя-отчества не помню.
– А помнишь, Махнушкин, как рядом на стадионе играла день-деньской куча разноцветных котят? Ты их ласкал, бывало.
– Так точно, помню. Я тогда их мамашу придушил по приказанию главного врача.
– Хорошо, что память у тебя крепкая, милейший мой Махнушкин.
– Память подводит редко, товарищ гражданин Советского Союза. Котята были отличные. Самочки.
– Нет, коты, Махнушкин.
– Никак нет, самочки.
– Вот видишь, память тебя подвела. Коты!
– Никак нет…
Автострада вдруг оборвалась, и мы сползли на холмистую равнину, окаймленную дубовыми рощами и отдельными дубами. В глубине равнины стоял белый дом, внутри которого и вокруг светились гостеприимные тихие огни. Все было как на картине какого-нибудь спокойного английского художника. Все быстро и бесшумно приближалось.
Наконец я увидел себя в кругу своей новой семьи: леди Брудпейстер, чилдренята, старик Кулаго и сам адмирал. Попивая кофеек, потягивая «Шартрез» (из монастыря Шартрез, а не из Раменского ликерно-водочного завода) я поглядывал иногда на дом, спокойный, как раннее детство, и видел в окнах второго этажа слуг, которые, с милым юмором на лицах, готовили ко сну постели: большую, как фрегат, кровать красного дерева для нас с Машей, гамак для адмирала, модерновые ярчайшие нары для детей и походную русско-республиканскую раскладушку для старика Кулаго.
Все мы за столом нежно и осторожно улыбались друг другу, боясь спугнуть мгновение. До поры до времени все было спокойно. Бесенок Щ мирно копошился в цукатном торте. Мраморный динозавр, вытянув шею, осторожно, будто впервые, нюхал закат над Атлантикой. Подполковник Чепцов с закрытыми глазами неподвижно сидел в телевизоре, похожий на скульптуру с острова Пасхи. Мы делали вид, что не замечаем этих пришельцев, как будто исключаем их из нашего нежнейшего мгновения. Глупую пушку танка, высунувшуюся из кустов, вообще никто из нас не заметил.
– Врубай заднюю, Резо, – сказал я нашему водителю. – Не туда заехали!
Там, за столом, даже и не услышали рева нашего танка, когда мы рванулись назад. Они берегли свое мгновение и стремительно удалялись от нас со своими дымящимися чашечками в руках и со своей светящейся в сумерках скатертью версальского полотна.
Танк задним ходом въехал в кумачовое царство, в море мерцающих новостроек красавицы Москвы.
Все для народа, все во имя народа, слава КПСС, партия и народ едины, идеи Ленина вечны, наша цель коммунизм, слава КПСС, слава КПСС, твердили нам нижние этажи московского неба, а в центре неба висел растопыренный спутник, висел и пел неувядаемую песню «Хаз-Булат удалой». Слышался также диалог двух высочайших вершин, двух Останкинских телебашен, из которых одна стояла у себя в Останкино, а другая, чуть покачиваясь, брела где-то в ночном мареве Чертанова.
– Весь засыпной аппарат собран в один укрупненный узел весом в сто двадцать тонн, – говорила одна башня. – Сократив в три с лишним раза время ремонта агрегата, коллектив дал доменщикам возможность выплавить дополнительно тысячи тонн чугуна, что на сотни тонн больше, чем в соответствующем квартале прошлого года.