Грегорич в эти дни жил только сыном. Он дожидался его у дверей школы, и Дюри после уроков радостно мчался к отцу, хотя ехидные школяры, мышление которых, кажется, годно лишь на то, чтобы перебрасываться мячом да играть в пикет, и вовсе не способно к прочим земным занятиям, — те без зазрения совести дразнили Дюри рыжим человечком. Они утверждали, что это сам дьявол явился из ада, чтоб решать за Дюри Вибра задачки и с помощью волшебной фразы вбивать в его голову заданные уроки — что ж, имея такую подмогу, легко быть первым учеником в классе! Нашелся плутишка, который клялся землей и небом, что у таинственного старика, когда он снимает сапоги, видны лошадиные копыта. Обтрепанному красному зонту, с которым старик и здесь не разлучался, тоже приписали волшебное свойство, подобное тому, каким обладала лампа Аладдина. Пишта Парочани, слывший лучшим рифмоплетом в классе, сочинил на зонт эпиграмму, а завистники охотно повторяли ее назло первому ученику. Однако Парочани получил от Вибра солидный гонорар — Дюри угостил его такой затрещиной, что у бедного песнопевца пошла носом кровь.
С этого времени Дюри стал сердиться при виде потрепанного красного зонта, из-за которого мальчишки насмехались над его «дядей-папой».
— Вы бы купили себе новый зонт, дядя-папа, — сказал он как-то раз Грегоричу.
— Вот как! Значит, не нравится тебе мой зонт, малыш? — лукаво усмехнулся старик.
— Ах, дядя-папа, ведь из-за этого зонта над вами смеются. Даже стихи про него сочинили.
— Скажи мальчикам, малыш, что не все то золото, что блестит. А если они это знают, добавь: порою золотом бывает то, что не блестит вовсе. Когда-нибудь ты все поймешь, Дюри. Потом, когда вырастешь. — Он задумался, несколько минут рассеянно чертил зонтом по поблескивавшему речному песку и добавил: — Когда этот зонт станет твоим.
Подвижная физиономия Дюри изобразила притворное восхищение.
— Большое-пребольшое спасибо, дядя-папа. Я догадываюсь, вы предназначили его мне в подарок ко дню ангела… скажите, не вместо ли обещанного пони?
И он шаловливо захохотал. Старик тоже смеялся и, довольный, разглаживал усы, в которых насчитывалось не больше четырех-пяти волосков. Было в его смехе что-то хитрое, многозначительное, словно он смеялся чему-то своему, что хранилось в самой глубине его души.
— Нет, нет, пони своего ты получишь. Но помни, что когда-нибудь достанется тебе и этот зонт, — уж он-то защитит тебя от бурь и дождей.
«Поразительное упрямство! — размышлял Дюри. — Старые люди как-то по особенному привязываются к вещам и считают, что этим вещам цены нет. Вот и господин профессор Гавранек: сорок один год очиняет перья одним и те же ножичком — только ручку да лезвие сменил несколько раз».
Но один эпизод изменил отношение Дюри к зонту, и он раз и навсегда прекратил свои выпады против него. Однажды они отправились в лодке на Шаргу. Шарга — крохотный островок расположенный у слияния Тисы и Мароша, где старые сегедские рыбаки готовят превосходную уху с паприкой. Рыбакам помоложе не приготовить уже такой ухи, ведь они нынче не знают латыни. А это единственное блюдо, для приготовления которого, кроме, разумеется, стерляди, сома, паприки и воды из Тисы, — требуется, еще латынь. Так, во всяком случае, написано в известной поваренной книге Мартона, где все, по сути дела, сводится к тому, что «женщина приготовить уху с паприкой не способна», а автор ссылается на давнее тройное правило сегедских рыбаков, которые испокон веку, готовя уху с паприкой, следовали ему точно и неукоснительно: «Habet saporem, colofem et odorem» [Имеет вкус, цвет и запах (лат;)].
Итак, Купецкий, Грегорич и Дюри отправились на прогулку к Шарге. Когда они подходили к берегу, их утлая посудина на что-то наткнулась и накренилась. Как раз в этот миг Грегоричу вздумалось встать. Он пошатнулся, потерял равновесие, опрокинулся назад в лодку и от испуга выронил зонт и тот упал прямо в воду, и течение тихо и плавно понесло его вниз.
— Ай, зонт! — вскрикнул Грегорич. По лицу его разлилась восковая бледность, глава наполнились ужасом. Гребцы ухмыльнулись, а старый Мартон Эрдег, передвинув трубку из одного угла рта в другой, пренебрежительно заметил:
— Невелика потеря, барин. Зонт ваш уже ни н черту не годен, разве что пшеничнику в руки. (Пшеничником называли чучело, одетое в лохмотья, которое ставили в пшеницу для устрашения воробьев.)
— Сто форинтов тому, кто поймает зонт! — прохрипел в отчаянье Грегорич.
Гребцы переглянулись, и, тот, что помоложе, Янчи Бёрчёк, стал стаскивать сапоги.
— А вы не шутите, барин?
— Вот сто форинтов, — возгласил; приободрившись, Грегорич и достал из черного кожаного бумажника сотенную ассигнацию.
Янчи Бёрчёк, яркий представитель сегедских «чешуйчатников» (корабельных плотников), повернулся к Купецкому.
— Барин-то ваш не рехнулся случайно? — в своей неторопливой манере спросил он, между тем как зонт, мерно покачиваясь на воде, уплывал все дальше и дальше по ребристой поверхности ленивого венгерского Нила.
— Нет, нет, — ответил Купецкий, сам порядком удивленный столь непомерной привязанностью Грегорича к зонту. — Не стоит, domine spectabilis [Почтенный господин (лат.)], даю вам честное слово! Это безумие какое-то…
— Скорей, скорей! — задыхался Грегорич. Но тут Янчи Бёрчёком овладело сомнение:
— А ассигнация у вас не фальшивая, барин?
— Да нет же, скорей, скорей!
Янчи Бёрчёк снял уже сапоги, сбросил фуфайку, прыгнул в воду стремительно, словно лягушка, и поплыл вслед за зонтом. Марци Эрдег не выдержал:
— Ну и осел ты, Янко! Что ты делаешь, Янко? Вылезай, парень! Не майся понапрасну! — кричал он вслед товарищу.
Грегорич, словно помешанный, подскочил к нему и, схватив за шарф, стал душить.
— Замолчи… убью… убью на месте!.. Ты хочешь пустить меня по миру?
Марци Эрдег отнесся к угрозе весьма равнодушно.
— Вы что это, барин? Удавить меня вздумали? Ну-ка, пустите!
— Не смей ему мешать, пусть плывет!
— Так ведь на то и курица, чтоб цыплят учить, — оправдывался Марци Эрдег. — Вода тут вон какая быстрая, не догнать ему зонта, да и ни к чему это: зонт сам собой прибьется к Шарге, потому вода там на круг поворачивает. Пройдет полчаса, рыбаки расстелят большой невод, стало быть, зонту вашему все одно там быть, хотя б и рыба его проглотила. Распорют ей брюхо да вынут.
Как старый рыбак предсказал, так и вышло: зонт угодил в сеть, и Грегорич чуть не плясал от счастья, когда снова держал его в руках. На радостях он все же вручил сто форинтов Яношу Бёрчёку, хотя малый и не догнал зонт; вдобавок Грегорич богато одарил рыбаков, а те на другой день по всему городу раззвонили о небывалом происшествии — как один рехнувшийся старик заплатил сто форинтов за то, что вытащили из воды его зонт. Такого крупного сома давным-давно не ловили в Тисе. Завистники-рыбаки да базарные торговки рядили-судили на всех углах:
— Может, ручка у зонта из золота сделана?
— Черта с два, из золота. Деревянная ручка была.
— Может, материя на нем очень тонкая, дорогая?
— Что зря болтать? Есть ли такая материя на свете, чтобы сто форинтов стоила? Красный канифас был, и тот весь облезлый да в заплатах.
— Стало быть, враки все, не так дело было.
— Ан как раз так и было.
Даже Купецкий, доверительно беседуя с Дюри, бранил Пала Грегорича за эту проделку:
— Спорить готов, что в башке у старика сломался какой-то винт.
— Он человек с причудами, но зато доброты необыкновенной! — оправдывал отца Дюри. — Кто знает, какие воспоминания связаны у него с зонтом?
Смерть и завещание Пала Грегорича
Случай этот, однако, приобрел значение лишь много позднее, спустя несколько лет, когда никто уже о нем и не вспоминал; даже Дюри позабыл о нем, а Купецкому и вовсе было не до воспоминаний — беднягу как громом сразила весть, принесенная однажды телеграфом из Бестерце: умер Пал Грегорич. Старого наставника затрясло, он слег в постель и сказал своему рыдающему воспитаннику:
— Я умираю, Дюри. Я знаю, что это смерть. Мой дух поддерживал Грегорич. Вернее, я сам поддерживал свой дух ради него. А теперь я его отпустил. Это конец. Не знаю, что станется с тобою, мой мальчик. Позаботился ли о тебе Грегорич? Обо мне он не позаботился, да и не стоило — я чувствую, что умираю. Готов поспорить…
Если б он поспорил, то выиграл бы пари — на старика так удручающе подействовала смерть Грегорича и вести, дошедшие позднее, что с постели он больше не встал. Не прошло и недели, как хозяйка известила Дюри, уехавшего домой на похороны отца, что наставник его умер, и просила прислать денег на погребальные расходы.
Но что такое смерть Купецкого по сравнению со смертью Грегорича? Этот старый гриб никому уже не был нужен и прекрасно сделал, что исчез навсегда, — исчезновения его почти никто не заметил. Тихо, безропотно он отошел в лучший мир как и следовало тому, кто жил, не замутив воды. Был и ушел — вот и все. Зато Пал Грегорич уход свой обставил весьма пышно.