Подняться с места им было нелегко. Поднимались они с трудом. Каждый когда-то уселся так, как ему было всего удобнее, на веки вечные, у них и мысли не было, что придется когда-нибудь поменять положение. И поднимались они теперь с великим трудом, и первые их шаги во тьме были неустойчивы, их шатало из стороны в сторону. Но когда они собрались наконец вокруг того, кто должен был повести их вперед, они уже твердо стояли на ногах, являя собой плотно спаянную массу, сообщество людей, объятых священным огнем общей идеи. Они ощутили, что нашлось наконец-то нечто во всей этой путанице и неразберихе, что объединило их, — их общая беда, их безмерное отчаяние. Они ощутили всю глубину своего отчаяния, объединившего их, и они упивались им. Они ощущали его как могучую силу человека, вырвавшуюся из глубин его мятежного духа, они упивались им. Счастливые не могли уже понять, как могли они быть счастливы. Несчастные сожалели, что не были еще несчастнее.
Под водительством того, исполненного страсти, двинулись они в путь, чтобы призвать бога к ответу.
Вначале их было не так уж и много, если мерить мерками вечности. Но по пути они подбирали все новых и новых, всех тех бесчисленных, что сидели вокруг во тьме. Они натыкались на группки, где шли бесконечные споры все о том же, о страхе, о жизни, натыкались они и на такие, где царило молчание, и заметить их можно было только столкнувшись вплотную. Натыкались и на одиночек, сидевших в стороне от всех. Их они тоже подбирали. Они собирали вместе счастливых и несчастных, богатых и бедняков, верующих и разочарованных, сильных и слабых, сдавшихся и борющихся, всех, что некогда жили на земле. Все они присоединялись к шествию. Когда им становилось ясно, что великий этот поход задуман во имя избавления от страшной путаницы жизни, во имя спасения человека от окружающего его беспросветного одиночества, они молча поднимались и присоединялись к процессии. Глаза многих, выражавшие жгучую муку, горели от возбуждения, они в экстазе присоединялись к остальным. Были и такие, кто поднимался медленно и как бы нехотя, на их лицах еще лежал отблеск затаенного счастья, они присоединились к шествию, задумчиво гладя куда-то вдаль. Но все без исключения вставали со своих мест и шли за процессией.
Во главе шел исполненный страсти, он ничего уже больше не говорил, он был теперь лишь одним из них, только что шел впереди них. Во голову он держал высоко и казался выше всех; черты его одушевлены были горевшим в нем огнем. В жизни он был сапожником и тихо сидел в своем углу; теперь он собрал всех, когда-то живших на земле, чтобы повести их к богу. При жизни он сидел в своей маленькой мастерской, в спертом воздухе, пропахшем дегтем и кожей, там он с терпением переносил собственную свою жизнь, теперь он взялся нести ответственность за всех. Все следовали за ним, ибо он был для них воплощением их вековечного страдания. Они видели в нем себя, свою измученную, запертую в клетке душу, которая, оказавшись на свободе, испугалась было этого незнакомого, такого пустынного и холодного мира и запросилась обратно домой, только вот дома у нее, выпущенной из заключения, больше не было, она была теперь окончательно и бесповоротно бездомна. И чем дольше длилось бесконечное странствие, к которому присоединялись из тьмы все новые толпы, тем чаще задумывались они над тем, как ужасна жизнь, как она ужасающе огромна, еще огромнее, чем можно себе вообразить. И они думали о боге, о том, кто возложил на них это неслыханное бремя и кто теперь должен был спасти их, дав им ясное знание и покой; и они думали о могуществе этого вседержителя, в вечно алчущей душе которого должен ведь все же теплиться огонек, что согревает его в его безрадостном, при всем богатстве, существовании — так трепещущие язычки пламени согревают руки путешественника, окончившего свои дальние странствия в пустыне, где больше уже нет никаких дорог. Это тепло он должен был дать им.
А народ все прибывал и прибывал. Сошлись немыслимые толпы. Воображение уже отказывалось их вмещать. Они колыхались подобно безбрежному океану. В конце концов он как будто замер в своем движении, этот волнующийся людской океан, лишь ощущая, как вливаются в него все новые потоки, как стекается к нему все — все одинокое и борющееся, все растерявшееся и покинутое, все ищущее, все сущее. И они радовались тому, что все они собираются вместе и что люди будут еще подходить и подходить, пока не соберутся все до единого. Это длилось столетия, это длилось тысячелетия, если мерить мерками земного времени, так все это было грандиозно.
И гудом гудел теперь людской океан, вобравший в себя все потоки — и ходили людские волны, ворочались тяжко и мощно, и сталкивались друг сдутом; вздымались, переливались одна в другую, сглаживались, вздымались в других местах и вновь опадали; потом все стало успокаиваться, внешние границы как бы сжались, затвердели, больше уже не менялись, замкнули, подобно железной отраде, все в себе и уже не пропускали ничего извне, да я пропускать больше было нечего, извне была пустота.
И вот теперь, когда все были наконец-то в сборе и перемешались друг с другом, подобно тому как перемешиваются волны в штормящем море, после чего море успокаивается, произошло нечто совершенно поразительное — ни о чем подобном они и помыслить не могли. Когда, значит, все окончательно уже успокоилось, в них зашевелилось странное чувство, будто они — это что-то одно, не множество, а что-то одно, единое. Будто они составляют одно целое: все подходило друг к другу, и все вместе прекрасно друг с другом сочеталось. Поистине, они представляли одно целое. И это целое было столь просто, что они глазам своим не верили — ошеломленные, озирались они вокруг. Оно было нисколько не сложно и не запутанно, просто оно было очень большое. Нет, даже не большое, а просто его было очень много.
Всякий и каждый находил здесь свое и своих. Это было не трудно, получалось будто само собой. Немного поискав, каждый находил подходящее ему место, где были ему подобные; и быстро устанавливался порядок. Оказалось, что у жизни не так-то уж и много разных видов, хотя каждый из них очень многочислен; и когда эти виды обособились, стали каждый сам по себе, то все вместе они образовали род, с присущими только этому роду свойствами. Так из множества получалось единство. Особо несчастливые находили здесь других особо несчастливых, в общем-то счастливые отыскали других в общем-то счастливых, верующие отыскали верующих, сомневающиеся — сомневающихся, бунтари отыскали тех, кто вечно бунтовал, мечтатели отыскали тех, кто вечно мечтал и тосковал, любовники — тех, кто любил, желчные насмешники — тех, кто замкнулся в своей горькой иронии и презрении, покинутые — тех, что были покинуты, великодушные — великодушных; и сапожники отыскали сапожников, вязальщики веников — вязальщиков веников, могильщики — могильщиков; и бандиты отыскали бандитов, великомученики — великомучеников, герои — героев, шуты — шутов, а те, кто ничем не был, — тех, кто не был ничем.
Поначалу, покуда все еще разыскивали свои места и устраивались каждый на своем, все эти миллиардные толпы находились в беспрестанном движении, и гул стоял над этим колышущимся людским океаном. Вот собрались где-то стотысячные толпы одинаковых на вид: их окликали: вы кто? И они отвечали все в один голос: мы лавочники Петтерсоны. А вот собрались еще более необозримые толпы: им кричали: вы кто? И все они мрачно отвечали: мы те, у кого на ногте черное пятнышко.
Но когда все уже окончательно устроились, каждый среди своих, все эти массы слились в одно и, ничем не разграниченные, составили одно целое, и постепенно все утихло, и удивительный мир и покой воцарились вокруг. И жизнь уже вовсе не казалась чем-то странным и непонятным, все было понятно, все как надо. И замысел ее заключался, как видно, лишь в том, что каждый имел право на существование, а все вместе они должны были составить одно целое. Смысл был настолько прост, что добавить к этому было нечего. Абсолютно нечего.
И не было никакой путаницы. Все было упорядочено и вполне надежно, так, как оно и должно быть.
И не было никакого одиночества, ибо не было среди них человека столь особенного, чтобы не нашлось еще нескольких миллионов точно таких же.
И не было места ни отчаянию, ни тревоге, ни беспомощности. Во всем был полный порядок. Все было как надо.
Все были просто потрясены. Глубокая радость и благодарность переполняли их. Медленным взглядом обводили они все окружающее, тишь и благодать царили вокруг и полное единство. Они вспоминали, как они боялись, как блуждали в поисках, как вечно страдали, как мучились страхами и сомнениями, как копались бесконечно в себе и не могли докопаться до дна, как брели ощупью в потемках, отыскивая хоть кого-то, кто мог бы стать им братом, хоть кого-то, хоть одного-единственного, — но разве кого отыщешь в беспредельной пустыне, которую и постичь-то невозможно. Глубокая радость и удовлетворение переполняли их.