Все решил за несколько минут. Снял трубку, позвонил на склад магазина. Подумал еще чуток и расщедрился — набрал номер райпо. Там все свои. Ничего не стоит добыть отцу жениха приличный костюм и пару импортных туфель. Ну, а с беднягой, потерявшим свата, еще проще. Дал команду в гараж, и через час машина будет у конторы, а с шофером пусть сам договаривается.
— Появится какая надобность, — провожая просителей, сказал душевно Сержанов, — вы уж не обижайте руководство молчанием. Прямиком ко мне. Сделаю все, что могу.
Себя не узнавал в то утро Сержанов. Ну, а жаналыкцы его и подавно не узнавали.
Вернулся в кабинет, противный, похожий на сарай, влез в потертое кресло. С его ростом и его весом так просто не сядешь, втискиваться приходится между подлокотниками. Лучше бы устроиться на просторном диване, так дивана в этом сарае нет.
Тесно, неуютно показалось Сержанову в кресле. Он поднялся и стал ходить по кабинету. В такой час не по кабинету бы надо ходить, вымерять его шагами, а по аулу, по фермам, по мастерским. Время-то к девяти, рабочий день давно начался. Да нельзя. Сунешься на ферму, Даулетов скажет: «Э-э, забегает вперед заместитель. Место свое забыл? Оно за лошадью хозяина!»
Горечь снова подступила к сердцу. Заныло оно. «Выдержу ли? — спросил себя Сержанов. — Смогу ли быть стремянным Даулетова? Ой, вряд ли!»
Робко постучали в дверь. Так робко, словно человек ногтями скребется. Ногтем стучал только Завмаг, ногти-то у него длинные, острые.
Отвечать не надо было. Завмаг не для того стучал, чтобы испросить разрешения войти, а для того, чтобы предупредить Сержанова о своем появлении. И если кто-то находится в кабинете, то пусть Сержанов начнет говорить громко, и не зайдет он, если нет никого — пронырнет.
Сержанов распахнул дверь и впустил Завмага.
— Ну что? — спросил он.
— А ничего, — улыбаясь и щуря лукаво глаза, ответил Завмаг. — Я хотел сказать — всё!
— Ой, шакал.
— А нет. Шакал ходит за волком, я хожу за барсом. Ухватываете разницу?
— Ухватываю, — засмеялся Сержанов. Польстило ему сравнение. Вовремя подкинул бестия приятное слово. Вовремя!
И все же злился Сержанов на Завмага и злился тем сильнее, что чувствовал: должен быть благодарен ему за поддержку, за хитроумный совет избрать его, Сержанова, замом, но благодаря тому же Завмагу попал Сержанов в это тягостное, двусмысленное положение.
— Не сердитесь на меня за вчерашнее, — пройдоха Завмаг умел иногда угадывать мысли. — Другого выбора не было. И не переживайте. Новый директор один год продержится на том, что будет ругать вас. Второй на том, что будет обещать свое. А на третий год — слетит. И вы перейдете через коридор в соседний кабинет.
— Так-то оно так. Да за три года он все завалит.
— А надо помогать молодому специалисту. — Слово «помогать» он произнес особенно паскудно.
— Что помогать?! — взъярился Сержанов.
— Хозяйство заваливать?!
— Нет. Самому завалиться.
— Не бывает так, братец Завмаг, чтобы конь споткнулся, а воз не колыхнулся.
— Ему надо помочь не только упасть, но и осознать свои ошибки. Если Даулетов мог писать докладные, то не один же он грамотный. В наше время все писать умеют. И если вы писали заявление о своем уходе, то и он такое же заявление написать сумеет. Если помочь молодому специалисту. Вовремя помочь. Чтоб не сделал еще больших ошибок.
Он уехал буквально через пять минут после того нелепого разговора с Сержановым. У Даулетова была своя машина — старенький «Москвич», не ахти какого вида, серо-желтый, с большим пятном на крыле — след наезда, но вполне исправный и, главное, привычный и безотказный в любую погоду и на любой дороге.
Сразу за границами совхоза начиналась песчаная степь, что тянулась от центра области до самого Арала. Черная вспотевшая от жары лента асфальта — совершенно прямая, ей незачем крутиться на этой ровной земле; прямые русла каналов и дренажных коллекторов; серо-коричневый песок и блеклое, выцветшее от зноя небо. Утомительный пейзаж, и если бы не столбы, с равной частотой мелькающие перед глазами, то через полчаса создалось бы впечатление, что ты и не едешь вовсе, а стоишь, и весь пейзаж застыл на месте, и только лента шоссе крутится, как лента тренажера.
Но смотреть на степь с высоты водительского кресла — то же, что любоваться картиной, разглядывая ее с торца. Красота степи не для автомобильного пассажира, она для всадника, для верхового. Когда останавливает человек коня и привстает на стременах, чтобы лучше разглядеть и темную зелень карагача, и фиолетовые вспышки тамариска по низинам, и легкую, как дым, крону одинокого джузгуна, что притулился где-то около редкой воды, и слепящий иней солончака, и сочную поливную зелень полей у горизонта — и весь этот необъятный, беспредельный простор, от которого перехватывает дух, — хочется распрямиться, вдохнуть воздуха столько, сколько сможет вместить грудь, и выдохнуть его разом в едином отчаянно-восторженном крике: «У-у-у-уо-оу-а-а-а!!»
Кому кричать? Ведь нет же ни души. Насколько глаз хватает — только просвеченный солнцем воздух да прогретый солнцем песок. Кому кричать?
Коню, что вздрогнет, прижмет уши, сверкнет испуганным глазом и полетит, не ища дороги, теша скоростью и себя и седока.
Себе. Чтоб в ушах зазвенело от силы собственного голоса, чтоб горло надсадить каленым воздухом простора!
Миру, чтобы знал он, что есть ты в этом раздолье!
А был бы бог — так и богу!
Еще лучше видна степь с холма, что находился километрах в двадцати от совхоза и назывался Пески старой Айлар… Оказываясь поблизости, Даулетов каждый раз непременно подходил к нему, но «разов» этих в последние годы выпадало непростительно мало. Вот и утром, проезжая с Нажимовым, он не стал останавливаться у холма. Не хотел объяснять, для чего это делает, да и не объяснишь все постороннему человеку. Но, будь Нажимов и не посторонним, все равно не объяснил бы, ведь есть вещи, которые и близким не надо рассказывать, должно быть у человека что-то свое, личное, что только с ним связано на этом свете, с ним и уйдет из мира.
Высок ли холм? Да нет, наверное. В другом краю его, пожалуй, и взгорком не назвали бы. Но здесь, в степи, он был высотой, был вершиной. На его ближнем к дороге склоне лежало старое кладбище. А там, за хребтом, скрывался аул. Родной аул Даулетова.
Пески старой Айлар. Не отыщешь такого названия ни в путеводителях, ни на картах. Но карты — бумага, а на бумаге не все сущее означено. А на земле, жилой, населенной, обитаемой земле, нет безымянных мест. Не только высота, лес, арык, но и каждая ложбинка в округе, каждое болотце, каждый солончак носили свое имя — собственное. Однако аул давно обезлюдел, на десять километров окрест ни единого селения, и помнит ли кто-нибудь, что холм этот зовется Пески старой Айлар, — этого Даулетов не знал. Сам же он помнил, потому что старая Айлар была его бабушкой. И с этим холмом связано все его детство.
Детство. Теперь он и сам отец. Заглядывая в мир дочери — маленькой Айлар, он видит в нем много яркой пестроты и веселых песенок. Читая ей книги, смотря с ней «мультики», он чувствует, что мир этот населен говорящими зверьками, куклами и маленькими писклявыми потешными человечками. Там у каждой вещи маленькое ласковое имя. Его детство было другим. Все называлось словами большими и грозными: Война, Голод, Смерть, Жизнь, Победа. Не «конфетки, кашки и бульончики», а была просто еда. Но чаще еды не было. Не «папочка, мамочка», а просто отец и мать. Но и их тоже не было — было сиротство.
Своей матери Даулетов не видел. Она умерла на четвертый день после родов. Отец назвал первенца Рамберды. Не нравилось это имя старой Айлар. Не любила она имен, ничего не говорящих людям.
— Человек приходит в мир один раз, и все должны знать, с чем он пришел.
Не нравилось, но спорить не стала: покуда в доме есть мужчины, выбор имени — дело мужчин.
Отца своего Даулетов тоже не помнит. Ушел человек на войну, а через три года вместо него пришла с войны черная бумага. Бабушка читать не умела. Черную бумагу принес однорукий председатель аулсовета. Он же сказал, что в ней написано. Старая Айлар прижалась спиной к стене, обхватила голову внука. Он ткнулся щекой в ее живот, а она все гладила Даулетова по волосам и приговаривала:
— Поплачь, поплачь. Легче станет.
Но он не плакал. Он смотрел и никак не мог понять, почему бумага зовется черной. Белой она была. Белой.
Нагнулась старая Айлар, взяла внука на руки, пошла через аул. Медленно. Прямо. Ни на кого не глядя. Но аульчане, те, кто заметил ее и понял, что нельзя оставлять человека в такую минуту, потянулись следом. Она поднималась на холм. С трудом поднималась. Тяжело дышала внуку в лицо, но не опустила на землю, пока не добралась до вершины, там она поставила его лицом к аулу и крикнула: