«Мир, — подумал Раймундо, — что за бред! Все это — выдумки философов». (У Раймундо был университетский диплом.) Мира нет, есть миллионы и миллионы миров, один внутри другого, а внутри него самого — пять, десять, пятнадцать разных миров. Ему понравилась мысль об этой концентрической структуре, описываемой в порядке возрастания или же убывания. Зернышко кофе — чашка, где оно находится, — кухня, где стоит чашка, — дом, где располагается кухня, — город, где... Можно оттолкнуться от двух отправных точек размышления: от зернышка кофе, содержащего в себе тысячу миров, или от человека — мира внутри бог знает скольких миров, которые все в конечном счете — кажется, он об этом где-то читал, — не более чем подошва сандалии какого-нибудь космического ребенка, играющего в саду. Звезды в таком случае, разумеется, будут цветами. Сад — это часть страны, составляющей часть мира, который весь — не более чем зуб мыши, попавшейся в мышеловку на чердаке дома в таком-то городе. Город — это часть... Кусочек чего-то, но обязательно кусочек. Вообще-то, мысль о беспредельности порождает чувства, от которых почти хочется рыдать.
Скоро уже будет желанный диван.
Мария открыла дверь еще до того, как он позвонил. Подставила для поцелуя белую-белую щеку, на которой иногда проступали две тончайшие вены. Раймундо поцеловал ее и заметил, что щека не такая мягкая и гладкая, как обычно, даже подумал, что это другая щека, хотя в женских щеках Раймундо разбирался плохо: он видел их по преимуществу в кино и несколько раз — во сне, излишне злоупотребив pâté de foie[4]. Мария смотрела на него рассеянно, не без некоторой тревоги во взгляде.
— Что-то ты задержался, уже восемь двадцать.
— Трамвай виноват. Кажется, он стоял у вокзала Онсе дольше, чем нужно.
— Вон оно что! Бабушка уже волнуется.
— Вон оно что!
Он услышал, как за его спиной захлопнулась дверь, повесил зонтик и шляпу на вешалку в прихожей, вошел в столовую, где мать и бабушка заканчивали накрывать на стол. Платье на матери было порвано в нескольких местах — очевидно, она надела его по рассеянности. Не говоря ничего об этом, Раймундо подошел к матери и поцеловал ее. Что за удовольствие — испытать именно то ощущение, которое испытываешь всегда, которого ждешь. Щека слегка шершавая при касании — мать специально удаляла со щек волосы — со вкусом персика; слабый запах старых писем и розовой тесьмы. Только это вот платье... Но палец бабушки уже поманил его жизнерадостно, и Раймундо, подойдя, положил руки ей на плечи — до чего же они хрупкие, даже не могут сопротивляться тяжести его рук, — поцеловал ее в старческий лоб, где кожа едва служила непрочным прикрытием для лобной кости.
— Ты волновалась? Я задержался всего на пять минут.
— Нет, просто я подумала, что автобус опоздал.
Раймундо сел перед поставленной тарелкой, положил локти на стол. Он не вымыл рук перед едой, как обычно; странно, что Мария не заметила этого, ведь она просто помешана на чистоте и видит источник заразы даже в трамвайных билетах. Еще он подумал, что бабушка спутала трамвай с автобусом: он никогда не пользуется автобусом, все это знают. Если только она не оговорилась, — а на деле речь идет о девяносто седьмом трамвае.
А на деле речь идет все о той же комнате, где этим вечером свет лампы, преломляясь через стекло, делал губы толще, придавал им какой-то зеленоватый оттенок. С дивана прекрасно было виден портрет дяди Орасио, но Раймундо не мог припомнить, чтобы у него когда-нибудь были эти губы, эта рука, свисавшая вяло, как полотенце; только четкий свет настольной лампы может сотворить эту белую руку, эти почти зеленые губы, и вообще это, скорее, портрет какой-то женщины, а вовсе не дяди Орасио.
Новости в «Аталайе», новости Би-Би-Си. Ничего лучше, чем эти новости в сопровождении обжигающего кофе — Мария сейчас протягивает ему чашку. Чей-то голос напевает на кухне песенку, которую мать обычно напевает, вытирая посуду. Это та же песенка — «Розы Пикардии» (и очень редко — «Дорожка»), — та же манера напевать, что и у матери, но голос — голос другой, низкий и хриплый, голос человека, простуженного от слишком долгого сидения на балконе.
— Послушай, скажи маме, чтобы она приняла аспирин и прополоскала горло.
— Да с ней все в порядке, — отозвалась Мария из низкого кресла, не отрываясь от иллюстрированного журнала. — Дядя Лукас заходил сегодня и сказал, что она выглядит просто отлично.
Он поставил чашку на блюдце и медленно перевел взгляд на сестру. Должно быть, шутка: все братья матери давно в могиле. Но сестра уже закрылась журналом; лучше подхватить ее слова и также ответить шуткой.
— Жаль, что дядя Лукас — не врач. А то к его словам можно было бы прислушаться.
— Он не врач, но много чего знает, — голос Марии был спокоен; ее пальцы, вдруг показавшиеся Раймундо чрезмерно большими, ловко перелистывали страницы журнала.
— Сдается мне, что она потеряла голос. А бабушка еще не легла?
— Бабушка ложится поздно, ты же знаешь. Она еще успеет заняться вязанием и истратить целый клубок ниток.
Очередная шутка. Раймундо понял, что будет некрасиво не поддержать игру Марии. Это как в детстве, когда они играли во взрослых, с собственными семьями, детьми, важными делами. И так день за днем — бесконечные вопросы: «Как ваша супруга?», «Как здоровье Раулито и Маручи?». Кажется, они в конце концов поссорились, и разговоры прекратились — а может, просто отошли в прошлое вместе с беззаботным детством... Было странно и немного грустно наблюдать в Марии пробуждение интереса к давним ребяческим играм. Как будто бабушка хоть когда-нибудь в жизни умела вязать... Мария смотрела на дверь, словно ожидая чего-то. Милая девочка, она принялась причесывать собранные на затылке волосы, затем обесцвечивать их; и в этот момент раздался звонок — в тот час, когда он просто не мог раздаться.
— Какого черта? — пробормотал Раймундо. — Кто бы это мог быть?
Мария встала и, дойдя до двери, повернула голову, чтобы посмотреть на него.
— Кто? Естественно, привратница.
Не так уж и естественно: что нужно привратнице в такой час? Мария взяла из ее рук несколько писем и ключ от почтового ящика, с безразличным лицом закрыла дверь и начал читать одно из писем, склонившись над лампой, почти задевая руками голову Раймундо.
— Все письма для мамы, — разочарованно протянула она. — Бебе так мне ничего и не пишет... Как же все-таки я жду от него письма, боже мой!
Платье матери было отчасти скрыто белым фартуком, который она стала снимать, входя в гостиную. Руки, распаренные от горячей воды, удовлетворенная и усталая улыбка. Мать взяла стопку писем и спрятала их в большой карман, отделанный по краям очень хорошеньким розовым кружевом. Но кружево не восхищало Раймундо: ему казалось, что с ним карман напоминает, скорее, воротник. А вот воротник платья можно было, наоборот, назвать гладким; единственным в своем роде украшением служила вышивка толстой, неровно пришитой ниткой. Раймундо уже готовился спросить, кто такой Бебе, но в этот момент подумал, что мать все знает о своем платье и всегда улыбается, оказываясь рядом с сыном.
— Устал?
— Нет, как обычно. Сегодня никаких интересных новостей.
— Давай послушаем музыку.
— Давай.
Раймундо повертел ручку приемника. Подождал. Настроился на волну. Снова повертел. Где мать? Куда подевалась Мария? Одна только бабушка медленно входит в комнату, садится в кресло — а ведь доктор Риос предписал ей ложиться рано, — и внимательно глядит на него.
— Ты слишком много работаешь, внучек. У тебя это даже на лице написано.
— Все как обычно, бабушка.
— Да, но все равно ты очень загружен. Какую музыку ты слушаешь?
— Точно не знаю, какой-то джаз по американскому радио. Если тебе не нравится, я выберу что-нибудь другое.
— Нет, мне нравится, очень. Хорошее исполнение.
Привычка, решил Раймундо. Даже старики примиряются в конечном счете с тем, что днем раньше — в этот же час — представлялось им отвратительным: не музыка — собачий визг, адская пытка. Его удивило, насколько бабушка еще была полна сил; он никогда не нанесет ей смертельной обиды словами насчет того, что не пора ли ей уже ложиться; этим вечером она решила не перечить Раймундо, сделать ему приятное, а это — признак отменного здоровья и ясности ума. Он не позволил себе ни единого замечания, когда она достала из мешочка, висевшее на ручке кресла, кусок черной ткани, потом иголки и посмотрела вдаль долгим, глубоким взглядом многоопытного человека. Чему удивляться? Обычаи в их семье понемногу меняются, а он и не замечает, столько времени в конторе, день и ночь голова забита этими счетами... Раймундо чувствовал свою отдаленность от родных: неделя пролетает за неделей, он остается всего лишь автоматом, который возвращается вечером, надевает домашние туфли, слушает выпуск новостей Би-Би-Си и засыпает на своем диване. А между тем его мать укоротила платье, у Марии появился какой-то Бебе, бабушка научилась вязать. Чему удивляться? Только тому, что он так отдалился от близких, стал не тем человеком, каким должен был бы стать. Тому, что он — плохой сын и плохой брат. Да, в жизни много чего случается, но не может же он из-за этого забросить работу. В конце концов, мало ли что происходит в доме, это ведь не обязательно должно его касаться. Не могут же родные зависеть от его воли. А потом, все эти перемены — просто мелочи... Паутинка светотени, что искажает лицо дяди Орасио. Новый приятель сестры. Появление привратницы в неурочный час со стопкой писем. Необычное кружево на кармане материнского фартука. Неожиданный прилив сил и бодрости у бабушки, чьи плечи больше не сутулятся и не кажутся хрупкими, как раньше. Мелочи, обычные мелочи повседневной жизни.