Герой Сервантеса не рассуждал на эту тему с большей серьезностью или с большей уверенностью, — — он не мог сказать о злых чарах волшебников, порочивших его подвиги, — или об имени Дульцинеи, придававшем им блеск, — больше, чем отец мой говорил об именах Трисмегиста или Архимеда, с одной стороны, — или об именах Ники или Симкин[40], с другой. — Сколько Цезарей и Помпеев, — говорил он, — сделались достойными своих имен лишь в силу почерпнутого из них вдохновения. И сколько неудачников, — прибавлял он, — отлично преуспело бы в жизни, не будь их моральные и жизненные силы совершенно подавлены и уничтожены именем Никодема.
— Я ясно вижу, сэр, по глазам вашим вижу (или по чему-нибудь другому, смотря по обстоятельствам), — говорил обыкновенно мой отец, — что вы не расположены согласиться с моим мнением, — и точно, — продолжал он: — кто его тщательно не исследовал до самого конца, — тому оно, не спорю, покажется скорее фантастическим, чем солидно обоснованным; — — и все-таки, сударь мой (если осмелюсь основываться на некотором знании вашего характера), я искренно убежден, что я немногим рискну, представив дело на ваше усмотрение, — не как стороне в этом споре, но как судье, — и доверив его решение вашему здравому смыслу и беспристрастному расследованию. — — Вы свободны от множества мелочных предрассудков, прививаемых воспитанием большинству людей, обладаете слишком широким умом, чтобы оспаривать чье-нибудь мнение просто потому, что у него нет достаточно приверженцев. Вашего сына! — вашего любимого сына, — от мягкого и открытого характера которого вы так много ожидаете, — вашего Билли, сэр! — разве вы решились бы когда-нибудь назвать Иудой? — Разве вы, дорогой мой, — говорил мой отец, учтивейшим образом кладя вам руку на грудь, — тем мягким и неотразимым piano, которого обязательно требует argumentum ad hominem[41] — разве вы, если бы какой-нибудь христопродавец предложил это имя для вашего мальчика и поднес вам при этом свой кошелек, разве вы согласились бы на такое надругательство над вашим сыном? — — Ах, боже мой! — говорил он, поднимая кверху глаза, — если у меня правильное представление о вашем характере, сэр, — вы на это не способны; — вы бы отнеслись с негодованием к этому предложению; — вы бы с отвращением швырнули соблазн в лицо соблазнителю.
Величие духа, явленное вашим поступком, которым я восхищаюсь, и обнаруженное вами во всей этой истории великолепное презрение к деньгам поистине благородны; — но высшей похвалы достоин принцип, которым вы руководствовались, — а именно: ваша родительская любовь, в согласии с высказанной здесь гипотезой, подсказала вам, что если бы сын ваш назван был Иудой, — то мысль о гнусном предательстве, неотделимая от этого имени, всю жизнь сопровождала бы его, как тень, и в конце концов сделала бы из него скрягу и подлеца, невзирая на ваш, сэр, добрый пример.
Я не встречал человека, способного отразить этот довод. — — Но ведь если уж говорить правду о моем отце, — то он был прямо-таки неотразим, как в речах своих, так и в словопрениях; — он был прирожденный оратор: Θεοδιδακτος[42]. — Убедительность, так сказать, опережала каждое его слово, элементы логики и риторики были столь гармонически соединены в нем, — и вдобавок он столь тонко чувствовал слабости и страсти своего собеседника, — — что сама Природа могла бы свидетельствовать о нем: «этот человек красноречив». Короче говоря, защищал ли он слабую или сильную сторону вопроса, и в том и в другом случае нападать на него было опасно. — — — А между тем, как это ни странно, он никогда не читал ни Цицерона, ни Квинтилиана «De Oratore», ни Исократа, ни Аристотеля, ни Лонгина[43] из древних; — — ни Фоссия, ни Скиоппия, ни Рама, ни Фарнеби[44] из новых авторов; — и, что еще более удивительно, ни разу в жизни не высек он в уме своем ни малейшей искорки ораторских тонкостей хотя бы беглым чтением Кракенторпа или Бургередиция, или какого-нибудь другого голландского логика или комментатора; он не знал даже, в чем заключается различие между argumentum ad ignorantiam[45] и argumentum ad hominem; так что, я хорошо помню, когда он привез меня для зачисления в колледж Иисуса в ***, — достойный мой наставник и некоторые члены этого ученого общества справедливо поражены были, — что человек, не знающий даже названий своих орудий, способен так ловко ими пользоваться.
А пользоваться ими по мере своих сил отец мой принужден был беспрестанно; — — ведь ему приходилось защищать тысячу маленьких парадоксов комического характера, — — большая часть которых, я в этом убежден, появилась сначала в качестве простых чудачеств на правах vive la bagatelle[46]; позабавившись ими с полчаса и изощрив на них свое остроумие, он оставлял их до другого раза.
Я высказываю это не просто как гипотезу или догадку о возникновении и развитии многих странных воззрений моего отца, — но чтобы предостеречь просвещенного читателя против неосмотрительного приема таких гостей, которые, после многолетнего свободного и беспрепятственного входа в наш мозг, — в заключение требуют для себя права там поселиться, — действуя иногда подобно дрожжам, — но гораздо чаще по способу нежной страсти, которая начинается с шуток, — а кончается совершенно серьезно.
Было ли то проявлением чудачества моего отца, — или его здравый смысл стал под конец жертвой его остроумия, — и в какой мере во многих своих взглядах, пусть даже странных, он был совершенно прав, — — читатель, дойдя до них, решит сам. Здесь же я утверждаю только то, что в своем взгляде на влияние христианских имен, каково бы ни было его происхождение, он был серьезен; — тут он всегда оставался верен себе; — — тут он был систематичен и, подобно всем систематикам, готов был сдвинуть небо и землю и все на свете перевернуть для подкрепления своей гипотезы. Словом, повторяю опять: — он был серьезен! — и потому терял всякое терпение, видя, как люди, особенно высокопоставленные, которым следовало бы быть более просвещенными, — — проявляют столько же — а то и больше — беспечности и равнодушия при выборе имени для своих детей, как при выборе кличек Понто или Купидон для своих щенков.
— Дурная это манера, — говорил он, — и особенно в ней неприятно то, что с выбранным злонамеренно или неосмотрительно дрянным именем дело обстоит не так, как, скажем, с репутацией человека, которая, если она замарана, может быть потом обелена — — — и рано или поздно, если не при жизни человека, то, по крайней мере, после его смерти, — так или иначе восстановлена в глазах света; но то пятно, — — говорил он, — никогда не смывается; — он сомневался даже, чтобы постановление парламента могло тут что-нибудь сделать. — — Он знал не хуже вашего, что законодательная власть в известной мере полномочна над фамилиями; — но по очень веским соображениям, которые он мог привести, она никогда еще не отваживалась, — говорил он, — сделать следующий шаг.
Замечательно, что хотя отец мой, вследствие этого мнения, питал, как я вам говорил, сильнейшее пристрастие и отвращение к некоторым именам, — однако наряду с ними существовало еще множество имен, которые были в его глазах настолько лишены как положительных, так и отрицательных качеств, что он относился к ним с полным равнодушием. Джек, Дик и Том были именами такого сорта; отец называл их нейтральными, — утверждая без всякой иронии, что с сотворения мира имена эти носило, по крайней мере, столько же негодяев и дураков, сколько мудрых и хороших людей, — так что, по его мнению, влияния их, как в случае равных сил, действующих друг против друга в противоположных направлениях, взаимно уничтожались; по этой причине он часто заявлял, что не ценит подобное имя ни в грош. Боб, имя моего брата, тоже принадлежало к этому нейтральному разряду христианских имен, очень мало влиявших как в ту, так и в другую сторону; и так как отец мой находился случайно в Эпсоме, когда оно было ему дано, — то он часто благодарил бога за то, что оно не оказалось худшим. Имя Андрей было для него чем-то вроде отрицательной величины в алгебре, — оно было хуже, чем ничего, — говорил отец. — Имя Вильям он ставил довольно высоко, — — зато имя Нампс он опять-таки ставил очень низко, — а уж Ник[47], по его словам, было не имя, а черт знает что.
Но из всех имен на свете он испытывал наиболее непобедимое отвращение к Тристраму; — не было в мире вещи, о которой он имел бы такое низкое и уничтожающее мнение, как об этом имени, — будучи убежден, что оно способно произвести in rerum natura[48] лишь что-нибудь крайне посредственное и убогое; вот почему посреди спора на эту тему, в который, кстати сказать, он частенько вступал, — — он иногда вдруг разражался горячей эпифонемой или, вернее, эротесисом[49], возвышая на терцию, а подчас и на целую квинту свой голос, — и в упор спрашивал своего противника, возьмется ли он утверждать, что помнит, — — или читал когда-нибудь, — или хотя бы когда-нибудь слышал о человеке, который назывался бы Тристрамом и совершил бы что-нибудь великое или достойное упоминания? — Нет, — говорил он, — Тристрам! — Это вещь невозможная.