— Затвердил одно и то же! — сказал он Эдвину. — Что это такое — алая?
— «Волнует так же нас кленовый алый лист, как звук охотничьего рога», — снова продекламировал старик.
— Это значит «красный», — ответил Эдвин Заячьей Губе. — Ты не знаешь этого, потому что происходишь из племени Шофера. А они ничего не знают. «Алый» означает «красный», это точно.
— «Красный» — это «красный», так ведь? Зачем же задаваться и говорить «алый»? — ворчал Заячья Губа — Дед, почему ты всегда говоришь такие слова, которые никто не понимает? — обратился он к старику. — «Алый» ничего не означает, но все знают, что такое «красный». Почему же ты не говоришь «красный»?
— Потому что это неточно. Чума была алая. За какой-нибудь час все лицо и тело становились алыми. Уж кому-кому знать, как не мне! Все происходило на моих собственных глазах. И я утверждаю, что чума была алой, потому что… ну, потому что она на самом деле была алой, и все. Другого слова нет.
— А по мне лучше «красная»! — упрямился Заячья Губа. — И отец у меня красное называет красным, а уж он-то знает. Он рассказывал, что все умерли от Красного Мора.
— Твой отец — простолюдин, и предки его — простолюдины. Я ведь знаю, откуда пошло племя Шоферов. Твой дед был шофер, слуга. Он не имел никакого образования и служил у других людей. Правда, твоя бабка из хорошей семьи, но дети не пошли в нее. Отлично помню, как в первый раз встретил их: они ловили рыбу на озере Темескал.
— А что такое образование? — спросил Эдвин.
— Это когда красное называют алым, — насмешливо ввернул Заячья Губа и снова принялся за старика. — Отец говорил мне, что жена у тебя была из племени Сан-та-Роса и никакая не знатная. Это ему рассказывал его отец — до того, как загнулся. Он говорил, что перед Красным Мором она была подавальщицей в харчевне, хотя я не знаю, что это такое. А ты знаешь. Эдвин?
Эдвин отрицательно помотал головой.
— Да, она была официанткой, — признался старик. — Но она была хорошая женщина и мать твоей матери. После чумы мало осталось женщин. Она оказалась единственной женщиной, какую я мог взять в жены, хотя она и служила «подавальщицей в харчевне», как выражается твой отец. Однако нехорошо так говорить о своих предках.
— А отец говорил, что жена первого Шофера была леди…
— Что такое леди? — поинтересовался Хоу-Хоу.
— Леди — это женщина Шофера, — быстро отозвался Заячья Губа.
— Первого Шофера звали Билл, он был, как я уже сказал, простолюдин, — объяснил дед, — но жена у него была леди, знатная леди. До Алой Чумы она была женой Ван Уордена, президента Правления Промышленных Магнатов, одного из тех десяти человек, которые управляли Америкой. Ван Уорден стоил миллиард восемьсот миллионов долларов — таких монет, как у тебя в сумке, Эдвин. А когда пришла Алая Смерть, она стала женой Билла, основателя племени Шофера. Как он ее колотил! Я своими глазами видел.
Хоу-Хоу, который, лежа на животе, разгребал от нечего делать ногами песок, вдруг вскрикнул и осмотрел сначала большой палец на ноге, а потом ямку, которую он вырыл. Двое других мальчишек тоже принялись быстро раскидывать песок руками и вскоре отрыли три скелета. Два из них были скелетами взрослых людей, третий — ребенка. Старик присел на корточки, всматриваясь в находку.
— Жертвы Чумы, — объявил он. — Последние дни несчастные умирали всюду прямо так, на ходу. Это, должно быть, одна семья, которая спасалась бегством, чтобы не заразиться, и смерть настигла их здесь, на берегу. Они… Послушай, что ты делаешь, Эдвин?
В голосе старика слышалось смятение: Эдвин, действуя тупой стороной охотничьего ножа, старательно выбивал зубы из челюстей одного из черепов.
— Сделаю бусы! — ответил он.
Мальчишки, принявшись за дело, подняли отчаянный стук и не слушали старика.
— Да вы же настоящие дикари!.. Итак, уже вошли в моду бусы из человеческих зубов. Следующее поколение продырявит себе носы и нацепит украшения из костей и ракушек. Так оно и будет. Человеческий род обречен погрузиться во мрак первобытной ночи, прежде чем снова начнет кровавое восхождение к вершинам цивилизации. А когда мы чрезмерно расплодимся и на планете станет тесно, люди начнут убивать друг друга. И тогда, наверное, вы будете носить у пояса человеческие скальпы, как сейчас… как сейчас ты, Эдвин, носишь этот мерзкий кабаний хвост. И это самый мягкий из моих внуков! Выброси этот хвост, Эдвин, выброси его!
— И чего он все бормочет, этот старикашка! — заметил Заячья Губа, когда мальчишки, собрав зубы, взялись за дележ добычи.
Движения у них были быстрые и резкие, речь, особенно в минуту спора из-за какого-нибудь очень уж крупного или красивого зуба, несвязна и отрывиста. Они говорили односложными словами и короткими, рублеными фразами — скорее бессмысленная тарабарщина, нежели язык. И все же угадывались в них следы грамматических конструкций, некое отдаленное сходство с формами высокоразвитого языка. Даже речь старика была настолько испорчена, что читатель ничего не понял бы, если записать ее буквально. На этом подобии языка он обращался, правда, только к внукам. Когда же он входил во вкус и разговаривал сам с собой, речь его понемногу очищалась, приближалась к литературной. Предложения удлинялись, приобретали отчетливый ритм и легкость, которые свидетельствовали о былом навыке говорить с кафедры.
— Расскажи нам о Красной Смерти! — попросил деда Заячья Губа после того, как мальчишки к общему согласию закончили дележ зубов.
— Об Алой Смерти, — поправил Эдвин.
— И давай без этих чудных слов, — продолжал Заячья Губа. — Говори понятно, дед, как говорят все Сан-та-Роса. Никто не говорит так, как ты.
II
Старику явно польстила эта просьба. Он откашлялся и начал:
— Лет двадцать — тридцать тому назад очень многие просили меня рассказать об Алой Чуме. Теперь, к сожалению, никого, кажется, не интересует…
— Ну вот, опять! — недовольно воскликнул Заячья Губа. — Неужели ты не можешь не молоть чепухи? Говори понятно. Что такое «интересует»? Лопочешь, как грудной младенец!
— Не приставай ты к нему, — вмешался Эдвин, — а то он разозлится и совсем не будет рассказывать. Плюнь ты на чудные слова! Что-нибудь поймем — и ладно.
— Давай, давай, дед! — поторопил Хоу-Хоу, так как старик тем временем начал уже распространяться о неуважении к старшим и о том, какими жестокими становятся люди, когда гибнет цивилизация и они попадают в первобытные условия.
Старик начал свой рассказ:
— На земле тогда жило очень много народу. В одном только Сан-Франциско было четыре миллиона…
— А что такое «миллион»? — спросил Эдвин. Старик ласково взглянул на него.
— Я знаю, что вы умеете считать только до десяти, поэтому сейчас я объясню. Покажи свои руки. Вот видишь, на обеих руках у тебя десять пальцев, так? Отлично. Теперь я беру песчинку… Держи ее, Хоу-Хоу. — Старик положил песчинку мальчику на ладонь. — Эта песчинка означает как бы десять пальцев Эдвина. Я добавляю еще одну песчинку — значит, еще десять пальцев. Потом я добавляю еще и еще, и еще., до тех пор, пока песчинок не будет столько, сколько у Эдвина на руках пальцев. Это составит «сто». Запомните это слово: «сто». Теперь я кладу в руку Заячьей Губе камешек. Он означает десять песчинок, или десять десятков пальцев, то есть сто пальцев. Затем я кладу десять камешков. Они означают тысячу пальцев. Далее я беру ракушку, которая будет означать десять камешков, или сто песчинок, или тысячу пальцев…
Старик терпеливо, то и дело повторяя объяснения, старался постепенно внушить внукам самое общее представление о счислении. По мере увеличения чисел он давал им в руки предметы различных размеров. Предметы, означающие крупные величины, он складывал на бревне и оказался в затруднении, потому что для обозначения миллионов ему пришлось взять зубы, выбитые мальчишками из черепов, а для миллиардов- панцири от крабов. Потом он остановился, потому что заметил, что внуки устали от его объяснений.
— Так вот, в Сан-Франциско было четыре миллиона человек — кладем четыре зуба.
Мальчишки медленно перевели взгляд с зубов, уложенных в ряд на бревне, к себе на руки, затем на камешки, песчинки и, наконец, на пальцы Эдвина. Потом взгляд скользнул назад, в восходящем порядке — они силились охватить умом такое непостижимое количество.
— Это очень много народу, дед, — неуверенно предположил наконец Эдвин.
— Да, очень много народу — как песку на берегу, причем каждая песчинка — это взрослый или ребенок. Да, милый, и все эти люди жили здесь, в Сан-Франциско. И когда они приезжали сюда, на этот берег, их собиралось здесь больше, чем песчинок. Больше, гораздо больше! Сан-Франциско считался красивым городом. А там, за заливом, где в прошлом году находилось наше становище, жило еще больше народу. На всем протяжении от мыса Ричмонд до Сан-Леандро, на равнине и на холмах, раскинулся как бы один большой город с семи-миллионным населением. Понимаете? Семь зубов… вот они семь миллионов.