Подумать только: такого рода и такого накала трагедии, которые прежде, происходя на соответствующем социальном уровне, могли изменять историю мира, нынче превратились в какую-то шелуху от семечек, в какие-то огарки или огрызки. Никого это ничуть не интересует. Такие вещи давят, как клопов. Там, во всем мире, вымерли смешные мечтатели. Только здесь, на этом чудом сохранившемся среди общих метаморфоз куске планеты, в каком-то напряженном, на разрыв, бессилии, происходило нечто, напоминающее давние времена. Но все это было выдолбленное, выеденное, сухое, звенящее пустотой, как высохшая тыква. Убийственное учение Мурти Бинга пожирало остатки мозгов, как угрюмый, кошмарный стервятник, скрывающий под разноцветными перышками свою ужасную суть. А с виду это была такая нежная, «сладкая» штучка. Элиза — само это имя заливало мозг ядовитым сиропом — ха! И эти всезнающие глаза, скрывавшие неведомое безумие, неведомое наслаждение, обещавшие исполнение самых бешеных, немыслимых желаний, слитых воедино с идеальной привязанностью, которая почти граничила с ненавистью. Только если б он совершил нечто бессмысленное в своем ужасе, это могло его насытить, — но что? Все возможности так ограничены, что хоть бейся лбом об эту кафельную печь — ничего не выдумаешь. О, если б можно было просто лопнуть!
Наваждение внезапно накатило и так же внезапно схлынуло — словно с Генезипа спала какая-то жуткая маска: Элиза была только реальной любимой девочкой, а не каким-то там призраком или чудищем, источающим яд тайного знания, семья — любимой семьей, Стурфан — настоящим другом, а он сам — блестящим кандидатом в адъютанты Вождя, и перед ним открывалась столь же блестящая карьера. Все хорошо — и баста.
Замечание
Душа, которая в силах исцелить одного, другого может смертельно отравить, третьего сделать великим вопреки его воле, а четвертого оподлить, спустить в психическую канализацию, стереть в вонючую ветошку. Страшно подумать, но доброта и самоотверженность, стремление безоговорочно кому-то отдаться, раствориться в нем может привести объект этих чувств и действий к самому плачевному из перечисленных исходов. Было бы лучше всего, чтоб души были непроницаемы, как монады Лейбница, чтоб все шло согласно некоему принципу, чуждому фактам, не имеющему истока в них самих. Что делать — люди лезут напролом в чужую душу, как это ни омерзительно.
Зипек мылся в ванной, как самый обычный юнец. Потом денщик (войсковой пережиток чуть ли не доисторических времен) принес ему свежевычищенный мундир, надраенные сапоги со шпорами, аксельбанты и прочие «старорежимные финтифлюшки». Утреннее солнце вымело из спальни всю печальную странность. Молодому, нормальному офицерику казалось, что он пережил долгую и тяжелую, возрождающую болезнь. Он чувствовал себя бодрым и здоровым, как никогда. Не видел грозной тени, которая стояла у него за спиной и наматывала тоненькие ниточки на валики, заводила пружинки, втыкала едва различимые штифтики в извилины его бедного мозга. Даже денщик Чемпала ощущал в атмосфере что-то жуткое. А этот — ничего, истукан да и только.
Приготовления прошли «как сон», а потом началась обычная «kanitiel» формальностей, обрядов и церемоний. Регистрация была тройная: сначала гражданско-военная, потом католическое венчание (для мамы) и наконец так называемая муртибинговская «двуединка». Брак был символом Двойственно-Предельного Единства = абсолютного одебиливания и временного отказа от личности в пользу общества. При помощи соответствующих заклятий церемонию совершил сам Лямбдон Тыгер. Элиза была замкнута и сосредоточенна, а в уголках рта у нее застыла какая-то болезненная улыбка невинномученицы, распалявшая самые злые и жестокие вожделения в теле юного адъютанта. Впрочем, это было вполне нормально и желательно.
На другое утро молодые должны были ехать в столицу, где Генезипа ждала самостоятельная, ответственная работа. «Какое блаженство, какое блаженство», — повторял он, а зубы у него щелкали и глаза бегали от какой-то тревоги, прущей из самого мозга костей. Он был как в горячке, но в обычной, житейской — все считали это естественным. «А между тем» вечерние газеты принесли тревожные новости. Желтая стена двинулась. Передовые отряды дошли до Минска; белорусская республика была «китаизирована» за три часа. В полдень у нас была объявлена всеобщая мобилизация, а уже в пять вечера на почве коммунистической идеологии взбунтовались три полка, дислоцированные в столице и находившиеся под командованием Нехида-Охлюя — справедливо (как известно) именуемого Охидом-Нехлюем за то, что он был патологически немыт и у него вечно потели руки. После беседы с квартирмейстером с глазу на глаз (говорят, состоялось даже мордобитие, что бывало относительно редко) сей гнусный муж мигом утихомирил свои полки, даже не объяснив при этом своим соратникам и подчиненным подлинного положения дел. Это было одно из чудес той эпохи, которых так и не объяснила потом история. К чудесам (подобным отношению Наполеона к Талейрану и Фуше) принадлежали также отношения Коцмолуховича с Нехидом. Некоторые утверждали, что квартирмейстеру требовалось, чтоб рядом с ним была такая опасная бестия, — для внутреннего допинга и для того, чтоб «держать руку на пульсе определенных процессов», и это было весьма вероятно. Другие все объясняли общим крепчающим идиотизмом.
Прибыл на свадьбу и исхудавший в тюрьме бывший посол в Китае, князь Адам Тикондерога. Но он не хотел абсолютно ничего рассказывать ни маме, ни кому другому. Княгиня заметила, что это совершенно не тот человек, и впрыснула ему колоссальную дозу муртибингизма. Молодой князь только безнадежно кивал — с него было довольно болтовни. Речь шла о так называемой «проблеме торможения культуры»: была ли это абсолютная вершина китайской идеологии или за этим крылось что-то еще, чего не знал никто в Европе и Америке? Князь Адам хотел все свои сведения доставить исключительно Синдикату Спасения. Поэтому его по дороге схватили и посадили в кутузку. После беседы с квартирмейстером, который (по мнению некоторых подозрительных фигур) пытал его самолично (лучше не говорить как), ему, говорят, вырезали из мозга какую-то железку, и бедняга обо всем забыл. Выходит, хоть что-то определенное на данную тему знал только сам Коцмолухович. Детали того, как добывалась тайна, были ужасны. Тикондероге пришлось отдаться верховному мандарину By (при этом он чуть не помер), но только благодаря этому его вообще выпустили. А может, это была сплетня, которую намеренно под видом секретных сведений пустили по тоненькой трубочке, чтоб нас одурачить? Коцмолухович сражался со страшными мыслями. Наконец-то, отрешившись от постоянных стратегических комбинаций, он мог подумать о чем-то «идейном», и возможно, это было для него счастьем — кто знает? Пустить «идею» дальше или нет — вот в чем был вопрос. Э — лучше не надо. Согласно показаниям князя, который это (якобы) выстонал, извиваясь в нечеловеческих мучениях, «Ideengang»[213] был примерно такой:
«Когда все точно встает на свои места в надлежащее время, целое бывает похоже на монолит — и тогда не ощущаешь ни трений, ни внутренних скоростей. Только на ошибках и просчетах заметен безумный вихрь (не протяженность) развивающейся культуры, которая все стремительней усложняет жизнь, грозя человечеству гибелью. Так вот, стало ясно, что усложнение начинает превосходить не только силы индивида (это использовано в интересах организации) — н о и с а м у э н е р г и ю о р г а н и з а ц и и л ю д с к о й м а с с ы. Это и была та грядущая катастрофа, которую разглядела (говорят!) только горстка китайцев. В малом масштабе это уже произошло в Китае, не говоря уж о Западе. Но там никто об этом ничего н е з н а л. А в одиночку желтые расы, при всей их интеллектуальной мощи, освобожденной благодаря введению алфавита западного типа, не могли совладать с этими проблемами. Эксперименты показали, что новыми возможностями обладают гибридные — арийско-монгольские — экземпляры. Waliaj! Итак — на Запад, даешь крупномасштабную смычку двух рас — ну и что дальше? Ха — незнаемые возможности: обратить культуру вспять и затормозить ее в определенной точке, быть может, окажется необходимым лишь на какое-то время, а потом, быть может, человечество ожидают новые судьбы, каких мы нынче и вообразить не в силах. Пока речь шла только о том, чтобы обуздать и направить в нужное русло мощь «дикого капитала», главного элемента ускорения, и временно ввести коммунистическую систему ради хотя бы недолгой «pieriedyszki». Западный коммунизм, настолько пропитанный фашизмом, что и впрямь почти от него неотличимый, в этом смысле не удовлетворял китайским требованиям».
Коцмолухович взвешивал идеи, расхаживая из угла в угол по своему новому, огромному кабинету в бывшем дворце Радзивиллов — «пострадзивилловском», как называли его теперь. (Неделю назад он приказал вышвырнуть оттуда буквально на улицу семью не желавших ему подчиниться Радзивиллов. Он признавал аристократию, но только в том случае, когда она лизала ему сапоги. Заносчивых дворянчиков он после укрощения Синдиката не терпел и, пожалуй, был прав, ей-богу.) Квартирмейстер взвешивал себя высшим сверхсознанием, паря (как орел) над собственным «я», которое распростерлось перед ним, размазанное паршивой актуальностью, как варенье по стальной плите. Но элементарный истерический припадочек, один из тех, во время которых он обычно импровизировал самые гениальные свои решения, все никак не начинался, черт возьми. Он решил аккурат сегодня хлопнуть двадцать пять пилюль Джевани — будь что будет. Ведь он объявил мобилизацию, война началась, планы готовы — надо отдохнуть и глянуть, что там, «на дне», — и вообще есть ли еще то самое дно, с которого прежде ему всегда удавалось извлечь какую-нибудь новую идею. Он умел не думать о самых жгучих проблемах, когда очень того хотел, — в этом была его сила. Позвонил Олесницкому и приказал сюда, в гнездо ненавистных Радзивиллов, доставить Перси, которая уже два дня ждала в гостинице, — он решил принять убийственный наркотик вместе с ней. Ха — увидим, что будет. [Протокол видений (двойной), который Олесницкий вел в ту ночь, он на другое утро послал Бехметьеву. А тот, не показав его никому, велел н и м н о г о н и м а л о положить опасный документ с собою в гроб. Тайна осталась нераскрытой. Но на основе видений Зипека хотя бы можно предполагать, что это было.] В эту минуту в кабинет вошел Нехид-Охлюй (бородатый, противный, с выпученными пивного цвета буркалами), чтоб доложить об усмирении собственного бунта. Левая половина рожи была у него замотана, но держался он неплохо. Беседа была дружеская, спокойная. Квартирмейстер решил на трезвую голову (а не в горячке атаки) приоткрыть часть своих последних мыслей своему «противовесу», как в тайных самокопаниях привык называть Нехида. Охлюй был польщен честью. Впервые эти господа расстались в столь превосходных отношениях.