чрезмерно сгустил краски и что юный Понто, конечно, мог выкидывать легкомысленные штуки, но никогда не совершал никаких скверных проказ. Все это я выразил своему другу совершенно откровенно и поблагодарил его при этом за то, что он взялся защищать меня, причем сделал я это в самых обязательных выражениях.
– Меня радует, милый Мурр, – возразил Понто, причем, по своему обыкновению, осмотрелся кругом, сверкая своими веселыми плутовскими глазами, – что этот дряхлый педант не ввел тебя в заблуждение, но, напротив, что ты постиг мое доброе сердце. Не правда ли, Мурр, я здорово отделал дерзкого мальчишку? Он это надолго запомнит. Собственно говоря, я к нему нынче уже целый день присматриваюсь, этот прощелыга вчера похитил у меня колбасу, и его за это следовало проучить. А уж при этом заодно была отомщена и несправедливость с его стороны, которую испытал ты, и таким образом я смог доказать тебе мои дружеские чувства, это мне весьма по душе; я, как говорится в пословице, убил двух мух одной хлопушкой. Однако давай вернемся к нашему прежнему разговору. Осмотри-ка меня, милый мой друг, еще раз со всем вниманием и скажи-ка мне, не замечаешь ли ты каких-либо примечательных перемен в моей наружности?
Я внимательно присмотрелся к моему юному другу и – ах, вот проклятье! Лишь теперь мне впервые бросился в глаза серебряный ошейник изящнейшей работы и выгравированные на этом ошейнике слова: «Барон Алкивиад фон Випп. Маршалльштрассе № 46».
– Как, Понто, – воскликнул я, пораженный, – ты покинул своего хозяина, профессора эстетики, и ушел к какому-то барону?
– Собственно говоря, – возразил Понто, – я вовсе не покинул профессора, а напротив – он сам прогнал меня пинками и колотушками.
– Как же могло произойти такое? – сказал я. – Ведь твой господин всегда проявлял к тебе любовь и доброе отношение, какие только возможны?
– Ах, – ответил Понто, – это глупая, пренеприятная история, которую только особая игра случая обратила к моей пользе. Всему этому было виной только лишь мое дурацкое благодушие, к которому, конечно, примешалось чуточку тщеславной похвальбы. Всякую минуту я хотел доказывать свое внимание к моему господину, да еще к тому же показать ему при этом мою ловкость, образованность и благовоспитанность. Ну и вот что стряслось! Ты знаешь, может быть, что у профессора Лотарио молоденькая и к тому же прехорошенькая супруга, ну просто заглядение, жена, которая любит его нежнейшим образом, в чем он вовсе не вправе сомневаться, ибо она его всякое мгновение уверяет в этом и как раз тогда преимущественно осыпает его ласками, когда он, зарывшись в книги, готовится к очередной лекции. Она – сама домовитость, так как никогда не покидает дом до двенадцати часов дня, а ведь уже в половине одиннадцатого она на ногах и, будучи простой в своих нравах и обычаях, обсуждает с кухаркой и с горничной вплоть до тончайших деталей всяческие домашние обстоятельства, и если деньги, отпущенные на неделю, по случаю некоторых сверхсметных расходов слишком рано оказываются исчерпанными, она, не желая докучать господину профессору, пользуется при случае кассой своих слуг, не желая обращаться к нему. Проценты по этим займам она выплачивает почти неношенными платьями, поскольку платья эти, а также шляпу с перьями, которые изумленный мир служанок видит по воскресеньям на расфуфыренной горничной в качестве платы за тайные услуги при всяких непредвиденных обстоятельствах, и этой платой их можно счесть. При столь многих совершенствах этой приятнейшей дамы не стоит, право, обижаться на простительное сумасбродство, если это вообще можно назвать сумасбродством, а именно что ее ревностнейшие устремления сосредоточены на том, чтобы быть всегда одетой по последней моде, и самое элегантное, самое дорогое платье не кажется ей достаточно элегантным и достаточно дорогим, если она надела его трижды, а одну и ту же шляпу четырежды, а турецкую шаль проносила месяц; она начинает испытывать к этим вещам некую идиосинкразию, и ценнейшие наряды из своего гардероба продает по дешевке или же, как уже сказано, отдает их своим щеголихам-служанкам. То, что супруга профессора эстетики понимает толк в красоте нарядов, этому, пожалуй, вовсе не следует дивиться, и ее супруг должен был бы только радоваться, когда этот вкус и понимание находят выражение в том, что его супруга с явным благоволением пылающими глазками посматривает на пригожих юнцов и порою даже несколько навязывается им. Я неоднократно замечал, что тот или иной молодой человек, из числа посещающих лекции профессора, пренебрегал дверями аудитории и предпочитал им двери, ведущие в комнату профессорши, тихо отворял их и столь же неслышно вступал в покои профессорши. Мне почти казалось, что эта путаница происходила не совсем случайно или, по крайней мере, никого не удручала, ибо никто из них не спешил исправить свою ошибку, напротив, всякий, кто входил туда, выходил только по прошествии порядочного времени и к тому же со столь веселым и смеющимся взором, как будто визит к профессорше был столь же приятен и полезен, как эстетическая лекция профессора. Прекрасная Летиция (так звали жену профессора) была ко мне не слишком благосклонна. Она не терпела моего присутствия в своей комнате и, пожалуй, была права, ибо воспитанному пуделю нечего делать там, где он на каждом шагу может разорвать кружева или запачкать платья, которые висят там на всех стульях. Но злой гений профессора пожелал, чтобы я однажды проник в ее будуар. Господин профессор в этот прекрасный день выпил за обедом немного больше вина, чем следовало бы, и находился поэтому в весьма повышенном настроении. Вернувшись домой, он, совершенно против своего обыкновения, прошел прямо в кабинет своей жены, и я, сам не знаю почему, тоже прошмыгнул туда вместе с ним. Профессорша была в домашнем платье, чью белизну можно было сравнить разве что с белоснежностью свежевыпавшего снега, весь ее наряд выказывал, скорее, не столько известную беззаботность, сколько глубочайшее искусство туалета, которое таится за простотой и, как враг, сидящий в засаде, тем неотвратимее одерживает победу. Она и впрямь выглядела премило, и полупьяный профессор сильнее, чем когда-либо прежде, ощутил это. Будучи весь любовь и восторг, он стал именовать свою чудную супругу сладчайшими именами, осыпал ее нежнейшими ласками и, занятый всем этим, не заметил некоторой рассеянности, некоторого тревожного неудовольствия, которое слишком явственно высказывалось в поведении профессорши. Все возрастающая нежность восторженного эстетика была мне неприятна и даже докучна. Я обратился к моему старому времяпрепровождению и стал шнырять по комнате. И как раз, когда профессор в высочайшем экстазе громко воскликнул: «Божественная, величественная, небесная фемина, о, дай мне…» – я пританцевал к нему на задних лапах