Засыпать Адриана вопросами? Нет, вопрос у меня, собственно, был только один: если Адриан хотел дать понять Мари, что ему важно увидеть её, то почему он сам не обратился к ней, не позвонил ей по телефону, наконец сам не поехал в Мюнхен и не зашёл к дамам с сообщением о задуманной поездке. Тогда я ещё не знал, что здесь речь идёт об определённой тенденции, о некоей идее, что всё это является как бы прологом к дальнейшему и свидетельствует о склонности Адриана подсылать кого-то к возлюбленной (я смело называю так эту девушку), перелагать на другого объяснение с нею.
Первым, на кого было возложено такое поручение, оказался я, с готовностью его выполнивший. В тот день Мари встретила меня в накинутом поверх рабочей блузы белом халате, который чудо как шёл к ней. Чтобы поздороваться со мной, она отошла от своей наклонной чертёжной доски с привинченной к ней электрической лампочкой. Мы просидели, вероятно, минут двадцать в маленькой комнатке пансиона «Гизелла». Обе дамы были приятно польщены вниманием, которое им оказали, и весьма сочувственно отнеслись к предстоящей поездке. Я заметил только, что это не моя выдумка, и затем в разговоре ввернул, что прямо от них направлюсь к моему другу Леверкюну. Они заметили, что без столь надёжного и рыцарственного сопровождения, верно, никогда бы не ознакомились с прославленными окрестностями Мюнхена, Баварскими Альпами. Мы условились о дне и часе отъезда. Таким образом, я мог сообщить Адриану приятную весть о выполненном поручении и в подробном своём отчёте не преминул сказать, как очаровательно выглядела Мари в рабочем халате. Он поблагодарил меня — насколько я понял — без всякой иронии.
— Вот видишь, есть всё-таки и хорошая сторона в наличии добрых друзей.
До Пассионсдорфа большую часть пути едут по той же железнодорожной линии, что и до Гармиш-Партенкирхена, она разветвляется уже почти у самого конца и проходит через Вальдсхут и Пфейферинг. Адриан жил на полдороге к нашей конечной цели, и потому в условленный день, часов около десяти утра, на главном Мюнхенском вокзале в поезд сели только Швердтфегер, Шильдкнап, парижские гостьи, моя жена и я. Первый час пути ещё по равнине, студёной и унылой, мы провели без нашего общего друга. Его скрасил только завтрак, то есть бутерброды и тирольское красное вино, припасённые моей женой, во время которого Шильдкнап, выказывая нарочитую боязнь, что ему мало достанется, до упаду смешил нас своими восклицаниями: «Не обездольте Кнаппи, — так он называл себя сам на английский манер и так стали звать его повсюду, — бутербродики счёт любят». Его врождённая нескрываемая и шутливо подчёркнутая любовь покушать была нестерпимо комична. «Ах, ну и важная же ты штучка», — стонал он, уплетая булочку с языковой колбасой, и глаза его при этом сверкали. Надо сказать, что его шутки были прежде всего рассчитаны на Мари Годо, которая, конечно, нравилась ему не меньше, чем нам всем. В костюме оливкового цвета, отороченном узкими полосками коричневого меха, она была обворожительна, и я, повинуясь своему чувству, а вернее, просто потому, что здесь намечалось, не мог отвести взора от её чёрных, как уголь, глаз, сумрачно и в то же время весело блестевших за тёмными ресницами.
Когда Адриан, шумно приветствуемый всей компанией, вошёл в Вальдсхуте в наш вагон, меня вдруг охватил страх, если только это правильное слово для обозначения того, что я почувствовал. Во всяком случае, страх был одним из элементов моих чувств. Лишь в эту секунду до моего сознания, сознания посвящённого, дошло, что в занятом нами отделении, то есть на малом пространстве (хотя это было не купе, а, повторяю, только открытое проходное отделение вагона второго класса), его глаза встретились с глазами чёрными, голубыми и точь-в-точь такими же, как у него, и что весь день пройдёт, должен пройти под знаком созвездия этих глаз, ибо в этом его смысл и предназначение.
Получилось само собой, да иначе и не могло получиться, что с появлением Адриана ландшафт за окном стал величавее и вдали уже начали обрисовываться заснеженные горы. Шильдкнап снова обратил на себя всеобщее внимание, ибо единственный из всех знал названия вершин, теперь уже ясно различимых. В Баварских Альпах не вздымаются гигантские пики, но тем не менее, очутившись среди этого мужественно-сурового нагромождения возвышенностей в ослепительном снежном одеянии, сменяющихся лесистыми ущельями и бескрайними далями, мы почувствовали себя в волшебном царстве зимы. День выдался хотя и морозный, но пасмурный, вот-вот должен был снова пойти снег, и небу суждено было проясниться только к вечеру. И всё же наше внимание главным образом привлекала картина, мелькавшая за окном, даже среди разговора, который Мари навела на воспоминания о Цюрихе, о вечере в Филармонии и о скрипичном концерте. Я наблюдал за Адрианом, беседовавшим с нею. Она сидела между Шильдкнапом и Швердтфегером, Адриан — напротив неё, тётушка добродушно болтала со мной и Еленой. Я ясно видел, что он остерегается, как бы его взгляд, устремлённый на её лицо и глаза, не сделался нескромным. Рудольф голубыми глазами пристально всматривался в эту самозабвенность, в это самоодёргивание и самопорицание. Не было ли попыткой утешить, примирить с собой то, что Адриан на все лады превозносил его перед этой девушкой? Поскольку она из скромности воздерживалась от суждения о музыке, речь шла только об исполнении, и Адриан настойчиво подчеркнул, что присутствие солиста, конечно, не помешает ему назвать его игру виртуозной, совершенной, более того, непревзойдённой, затем он присовокупил ещё несколько тёплых, хвалебных слов об общем артистическом развитии Руди и его — это не подлежало сомнению — большой будущности.
Тот делал вид, что ему нестерпимо это слушать, кричал: «Полно! полно! Да замолчи же наконец!» — уверял, что маэстро безбожно преувеличивает, но сам сидел красный от удовольствия. Конечно, ему было приятно, что Мари слышит эти славословия, но особенно они радовали его тем, что исходили из этих уст; благодарный, он громко восхищался Адриановой манерой выражать свои мысли. Мари слушала и читала об исполнении в Праге отрывков из «Апокалипсиса» и спросила Адриана об этом его произведении. Адриан уклонился от ответа.
— Не будем говорить, — отвечал он, — о сих благочестивых грехах.
Руди пришёл в восторг от его слов.
— Благочестивые грехи! — с упоением повторил он. — Слышали ли вы что-нибудь подобное? Как он говорит! Как умеет находить слова! Нет, наш маэстро поистине великолепен!
При этом он по своей привычке нажимал рукой на колено Адриана. Он принадлежал к людям, которым всегда надо щупать, трогать, касаться локтя, плеча или колена. Он и со мной так обращался и с женщинами тоже, причём они по большей части принимали это довольно охотно.
В Обераммергау мы гуляли среди ухоженных садов и крестьянских домиков, щедро изукрашенных резными коньками и балкончиками — обиталищ апостолов, спасителя и богородицы. Покуда вся компания поднималась на близлежащий Кальвариенберг, я ускользнул и пошёл в знакомое мне извозное заведение, чтобы договориться насчёт саней. Со своими шестью спутниками я встретился уже за обедом в ресторанчике, со стеклянным, подсвеченным снизу кругом для танцев, по краям которого стояли столики; в разгар сезона — иными словами, во время мистерий, — этот зал, вероятно, бывал средоточием иноземных гостей. Теперь, к великому нашему удовольствию, он был почти пуст, только один столик, поодаль от танцевального круга, был занят каким-то болезненного вида господином и его сиделкой в монашеском уборе да ещё немногочисленной компанией любителей зимнего спорта. Оркестр из пяти человек, разместившийся на невысоком помосте, развлекал гостей какими-то салонными пьесками; в промежутках между ними оркестранты — отнюдь не в ущерб посетителям — подолгу предавались заслуженному отдыху. Играли они сущую ерунду, вдобавок вяло и плохо, так что после курника Руди не выдержал и совсем как в святочном рассказе осчастливил собою присутствующих. Он взял у скрипача скрипку, повертел её в руках, установил её происхождение, начал очень элегантно импровизировать и насмешил всех наших тем, что вставил в импровизацию несколько ходов из каденции «своего» скрипичного концерта. Музыканты только рты разинули. Затем Руди спросил пианиста, юношу с усталым взглядом, верно, мечтавшего о лучшей доле, нежели нынешнее его ремесло, может ли он проаккомпанировать ему «Юмореску» Дворжака, и сыграл на неважной скрипке эту прелестную вещичку с её разнообразными затеями, мягкими переходами и элегантными созвучиями так смело и блистательно, что все присутствующие разразились аплодисментами: мы, люди за двумя другими столиками, опешившие музыканты и даже оба кельнера.
В конце концов это был только традиционный трюк, как ревниво шепнул мне Шильдкнап, но тем не менее занятный и обаятельный — словом, «премилый» и совсем в стиле Руди Швердтфегера. Мы просидели дольше, чем собирались, под конец уже совсем одни, за кофе и ликёрами и даже воздали должное стеклянному кругу: Шильдкнап и Швердтфегер поочерёдно прошлись с мадемуазель Годо и с доброй моей Еленой, одному богу известно, в каком танце, под благожелательными взглядами троих воздержавшихся. У подъезда нас уже дожидались вместительные сани, запряжённые парой и щедро снабжённые меховыми полостями. Поскольку я уселся рядом с кучером, а Шильдкнап был твёрд в своём намерении следовать за санями на лыжах (лыжи прихватил с собой возница), то пятеро остальных удобно разместились в санях. Это была наилучшая часть нашей дневной программы, если не говорить о том, что отважный замысел Шильдкнапа в результате плохо для него обернулся. На ледяном ветру, стремительно влекомый по рытвинам и ухабам, весь в снежной пыли, он простудился и схватил воспаление кишечника, на много дней приковавшее его к постели. Но эта беда обнаружилась значительно позже. А пока что все, видимо, наслаждались тем, что и я так люблю: тепло закутавшись, мчаться в санях под приглушённый звон колокольчиков, вдыхая чистый, терпкий, морозный воздух. Сознание, что за моей спиной сидят рядышком Адриан и Мари, наполняло моё взволнованно бьющееся сердце любопытством, радостью, тревогой и надеждами.