Немец вернулся в комнату, потирая от удовольствия руки; но, по мере того как друг поверял ему все беды, разом свалившиеся на его голову, выражение лица Шмуке изменялось. Он попробовал утешить Понса, изобразив свет таким, каким он представлялся ему самому. Париж — это вечный водоворот, уносящий мужчин и женщин в вихре безумного вальса, что можно ожидать от света? Он интересуется только внешней, а не внутренней шиснью. Шмуке в сотый раз рассказал о своих любимых ученицах; он охотно отдал бы за них жизнь, они его обожают, они даже назначили ему небольшую пенсию в девятьсот франков, в которой участвуют равными долями по триста франков каждая, и что же? Эти самые ученицы из года в год забывают навещать его, их так закрутил поток парижской жизни, что за последние три года они даже не могли принять его, когда он приходил к ним с визитом. (Правда, надо сказать, что Шмуке являлся с визитом к этим светским дамам в десять часов утра.) Словом, пенсия выплачивалась ему по кварталам через нотариуса.
— А мешду тем у них зольотое зердце, — говорил он. — Сльовом, ангели, отшаровательни шенщини, мадам де Портантюер, мадам де Ванденес, мадам де Тиле. Иногда я на них любоваюсь на Элизейских полях, но они менья не заметшают... а ведь они менья любят, я мог бы пойти к ним пообедать, они били б отшень ради. Я могу ехать к ним на имение. Но я предпотшитаю шить с моим другом Понсом, потому што его я вишу когда хотшу, ешедневно.
Понс взял руку своего друга в обе свои, вложив в это пожатие всю душу, и так они простояли несколько мгновений, словно двое влюбленных, свидевшихся после долгой разлуки.
— Обьедай всегда зо мной!.. — воскликнул Шмуке, в душе благословлявший жестокосердие супруги председателя суда. — Послюшай, ми будем вместе зобирать стаpue безделюшки, и ни одна тшерная кошка не пробешит мешду нами.
Чтобы стали понятны эти поистине героические слова: «будем вместе собирать старые безделушки», — укажем, что Шмуке был полным профаном по части старины. И если он до сих пор ничего не разбил в гостиной и в комнате, отведенной под понсовский музей, то лишь в силу своей любви к другу. Шмуке целиком отдавался музыке, сочинял для собственного наслаждения и на безделушки своего друга смотрел словно щука, попавшая по пригласительному билету на Люксембургскую выставку цветов. Он относился с почтительным удивлением к этим чудесным произведениям искусства уже потому, что видел, с каким благоговением Понс сдувал пылинки со своих сокровищ. И на восторги своего друга отвечал: «Да, отшень кразиво!» — не вкладывая в свои слова особого смысла, вроде того как мать отвечает ничего не значащими фразами на лепет ребенка, еще не научившегося говорить. За то время, что они жили вместе, Понс семь раз обзаводился новыми стенными часами, каждый раз выменивая худшие на лучшие. Сейчас ему принадлежали прекрасные часы Буль черного дерева с инкрустацией медью и резьбой, сделанные в ранней манере Буля. Буль работал в двух манерах, как Рафаэль, например, работал в трех. Ранний Буль сочетал черное дерево с бронзой, а позднее, вразрез с собственными убеждениями, стал отдавать предпочтение черепахе; он творил чудеса, чтоб перещеголять своих соперников, первых прославившихся искусством инкрустации из черепахи. Шмуке, несмотря на ученые объяснения Понса, не видел ни малейшей разницы между великолепными часами в ранней манере Буля и шестью остальными. Но чтоб не омрачать радости своего друга, старик немец обращался со всеми этими безделушками еще бережнее, нежели сам Понс. Поэтому нет ничего удивительного, что поистине трогательные слова Шмуке «ми будем вместе зобирать старие безделюшки» могли утешить разогорченного Понса, ибо они означали: если ты будешь обедать дома, я готов из собственного кармана давать тебе на покупку старины.
— Кушать подано! — с поразительным чувством собственного достоинства доложила вошедшая мадам Сибо.
Читатель легко поймет, как был удивлен Понс, увидев и отведав обед, которым его угостил преданный друг. Такими редкими в жизни переживаниями мы бываем обязаны не испытанной дружбе, не непрестанным уверениям: «Ты для меня все равно что я сам», — к этому привыкаешь. Нет, такие переживания рождаются при сравнении радостей домашней жизни с жестокостью жизни светской. Так благодаря свету крепнут узы, соединяющие две возвышенные души, связанные дружбой или любовью. Поэтому-то Понс и смахнул две крупные слезы, и Шмуке тоже отер глаза. Они не проронили ни слова, но любовь их стала еще сильнее, а боль, причиненная песчинкой, попавшей в сердце Понса по вине супруги председателя суда, улеглась под воздействием целительных, как бальзам, нежных взглядов друга. Старичок немец потирал руки так усердно, что чуть не содрал с них кожу, ибо его осенила мысль, внезапность которой поразила его немецкий ум, скованный почтительностью к высочайшим особам.
— Добрий друшок мой Понс... — сказал Шмуке.
— Я догадался, ты хочешь, чтоб мы всегда обедали вместе...
— Я хотель би бить богат, штоб каждый день угошать тебья таким обьедом... — грустно ответил добрый немец.
Тут тетка Сибо, которой Понс время от времени давал билеты в театр, благодаря чему он занял в ее сердце то же место, что и ее нахлебник Шмуке, выступила со следующим предложением:
— За три франка я, значить, могу вас обоих каждый день кормить, только уж, значить, без вина, да так, что вы тарелки оближете, и мыть не придется.
— Дольшен сказать, — ответил Шмуке, — што я обьедаю вкуснее тем, что будет приготовлять милейшая мадам Зибо, тшем тшельовек, которий будет кушать за королевски столь.
Бедному Шмуке так хотелось, чтобы осуществились его мечты, что при всей своей немецкой почтительности он последовал по стопам не щадящих авторитеты газетных листков и охаял королевский стол за его мещанскую скромность.
— Да ну? — удивился Понс. — Хорошо, с завтрашнего дня попробуем!
Обрадованный этим обещанием, Шмуке вскочил с места, увлекая за собой скатерть вместе с тарелками и графинами, и заключил Понса в свои объятия с такой силой, с какой газ соединяется с другим, родственным ему газом.
— Какое тшастье! — воскликнул он.
— Вы не захотите обедать нигде, кроме как дома! — гордо заявила растроганная тетка Сибо.
Так и не узнав, какому событию она обязана осуществлением своей мечты, превосходная мадам Сибо спустилась с лестницы и вошла в швейцарскую с тем же видом, с каким Жозефа выходит на сцену в «Вильгельме Телле»[23]. Она поставила блюда и тарелки и крикнула:
— Сибо, сбегай за двумя чашечками кофе в «Турецкую кофейню», да скажи там, что это для меня!
Затем она уселась у окна, опершись обеими руками на свои мощные колена и уставившись в стену напротив дома.
— Сегодня же вечером пойду посоветоваться к мадам Фонтэн!
Мадам Фонтэн гадала всем кухаркам, горничным, лакеям, привратницам и прочим в Марэ.
— С тех пор как мои господа сняли у нас квартиру, мы отложили на книжку две тысячи франков. За восемь лет не плохо! Может быть, лучше не наживаться на обедах господина Понса, чтоб он не кормился на стороне? Курица мадам Фонтэн все мне расскажет.
Тетка Сибо уже три года льстила себя надеждой, что ее господа, у которых как будто не было наследников, не забудут о ней в своем завещании. Она удвоила свое усердие под влиянием корыстной мысли, очень поздно зародившейся у этой усатой красавицы, до тех пор безупречно честной. Понс, ежедневно обедавший в гостях, в какой-то мере ускользал из-под опеки тетки Сибо, которая мечтала полностью подчинить себе своих господ. Постоянные отлучки старого дамского угодника и коллекционера и прежде не давали покоя привратнице, и она давно уже вынашивала смутные надежды на обольщение, и с этого памятного обеда в голове ее созрел грозный план. Спустя четверть часа тетка Сибо опять появилась в столовой, на этот раз вооруженная двумя чашками превосходного кофе и двумя рюмочками киршвассера.
— Да здравствует мадам Зибо! — воскликнул Шмуке. — Ви угадали мое шелание!
После обеда старый прихлебатель опять посетовал на судьбу. Шмуке опять постарался утешить его с той же нежностью, с которой голубь-домосед утешал, надо полагать, голубя, воротившегося из дальних странствий. Шмуке решил проводить Понса в театр, так как не хотел оставлять в одиночестве своего друга, расстроенного выходками господ и прислуги в доме председателя суда Камюзо. Он знал Понса и понимал, что в оркестре, за дирижерским пультом, на того могло напасть горькое раздумье, способное отравить радость возвращения в родное гнездо. Идя домой около полуночи, Шмуке бережно вел Понса под руку, словно влюбленный обожаемую возлюбленную; он предупреждал его каждый раз, когда надо было сойти с тротуара, перешагнуть через канаву; будь это в его силах, он превратил бы камни под ногами Понса в пуховую перину, небо над его головой — в безоблачную лазурь, мелодию, которую пели в его душе ангелы, — в громкое ликующее песнопение. Теперь он завоевал последний уголок в сердце друга, еще не принадлежавший ему!