— Приятный мужчина, свечной фабрикант, столяр — все, что вам угодно, — сказал пуританин Людвиг Роллер, рослый молодой человек с черными, гладко зачесанными волосами, обрамлявшими бледное, угрюмое лицо. — Вот уже пять минут, как я не свожу глаз с этого молодчика, и готов держать пари на любых условиях, что он недавно поступил на службу.
— Значит, он не июльский герой и не свечной фабрикант, — с живостью возразила г-жа д'Окенкур, — потому что после Славных дней прошло уже три года, и у него было достаточно времени набраться апломба. Это, должно быть, сын какого-нибудь благонамеренного толстяка, мало чем отличающегося от клики господина де Виллеля, и возможно даже, что он научился грамоте и умеет держаться в гостиной ничуть не хуже других.
— У него вид не совсем заурядный, — заметила г-жа де Коммерси.
— Но он не так уверенно сидит в седле, как вам это кажется, сударыня, — возразил задетый за живое Людвиг Роллер. — Он держится слишком напряженно и манерно; достаточно его коню чуть-чуть оступиться — и он полетит на землю.
— Это было бы второй раз за один день! — воскликнул г-н де Санреаль с торжествующим видом глупца, не избалованного вниманием слушателей и собирающегося рассказать что-то занимательное.
Господин де Санреаль был самым богатым и самым толстым из всех местных дворян. Ему выпало редкое для него удовольствие видеть, как глаза всех присутствующих повернулись в его сторону, и он долго наслаждался этим, прежде чем решился внятно рассказать историю падения Люсьена. Так как своими потугами на остроумие он сильно запутал повествование о столь интересном случае, ему стали задавать вопросы, и он, к великой своей радости, принялся вторично излагать происшествие, однако все время старался выставить героя в более смешном свете, чем это было на самом деле.
— Можете говорить что вам угодно, — воскликнула г-жа де Сов д'Окенкур, когда Люсьен в третий раз проезжал под окнами ее особняка, — но это очаровательный юноша, и если бы я не зависела от мужа, я пригласила бы его на чашку кофе хотя бы для того, чтобы доставить вам неприятность!
Господин д'Окенкур принял ее слова всерьез; его кроткое и почтительное лицо побледнело от испуга.
— Как, дорогая моя, неизвестного человека? Человека без роду и племени, может быть, рабочего? — умоляюще обратился он к своей прекрасной половине.
— Хорошо, отказываюсь от него ради вас, — прибавила она насмешливо, и г-н д'Окенкур нежно пожал ей руку. — А вы, человек могучего телосложения и сведущий, — обернулась она к Санреалю, — от кого вы узнали эту клевету о падении бедного юноши, такого худенького и такого красивого?
— Не от кого иного, как от доктора Дю Пуарье, — ответил Санреаль, сильно задетый насмешкой над его полнотой, — от доктора Дю Пуарье, который находился у госпожи де Шастеле как раз в ту минуту, когда этот герой вашего воображения шлепнулся наземь, как дурак.
— Герой он или нет, но этот молодой офицер уже имеет завистников — начало недурное; я, во всяком случае, предпочла бы, чтобы мне завидовали, нежели завидовать самой. Его ли вина, что он не похож на Вакха, возвращающегося из Индии, или на его спутников? Подождите, пока он станет старше на двадцать лет; тогда он подомнет под себя любого противника. Больше я вас не слушаю, — сказала г-жа д'Окенкур, направляясь в другой конец гостиной и открывая там окно.
Стук распахнувшейся рамы заставил Люсьена повернуть голову, а у Лары вызвал неожиданный приступ резвости, задержавший коня и седока на одну-две минуты перед взорами этой благожелательной компании. И когда Люсьен уже почти проехал мимо открывшегося окна, Лара стремительно подался назад, по-видимому, вопреки желанию всадника.
«Это не та молодая дама, что была утром», — подумал он с легким разочарованием и, сдержав сильно возбужденную лошадь, удалился медленным шагом.
— Фат! — промолвил Людвиг Роллер, с гневом отходя от окна. — Это, должно быть, какой-нибудь конюх из труппы Франкони, преображенный июльскими днями в героя.
— Действительно ли на нем мундир Двадцать седьмого полка? — с видом знатока спросил Санреаль. — У Двадцать седьмого другие выпушки.
Это интересное, и веское замечание дало повод заговорить всем сразу. Обсуждение вопроса о выпушках заняло добрых полчаса. Каждый из этих господ пожелал обнаружить свою осведомленность в той области военной науки, которая вплотную смыкается с портняжным искусством и когда-то доставляла немало радости одному великому королю, нашему современнику.
От выпушек перешли к монархическому принципу, и женщины уже начали скучать, когда подоспел, весь запыхавшись, исчезнувший на короткое время г-н де Санреаль.
— У меня новости! — крикнул он с порога, едва переводя дыхание.
Тотчас же монархический принцип был самым жалким образом забыт. Но Санреаль внезапно онемел: в глазах у г-жи д'Окенкур он уловил любопытство, и из него пришлось, так сказать, вытягивать слово за словом его историю. Конюх префекта служил раньше лакеем у Санреаля, и пылкая любовь к исторической правде привела благородного маркиза в конюшню префектуры. Там его бывший слуга сообщил ему обо всех обстоятельствах, сопровождавших сделку. Но случайно во время разговора маркиз узнал от своего собеседника, что, судя по всем данным, овес должен подняться в цене, ибо помощник префекта, ведающий справочными ценами, распорядился немедленно сделать запас для конюшни префекта; и сам он, богатый землевладелец, заявил, что больше не будет продавать овес. Эта новость придала мыслям благородного маркиза совершенно иное направление; он был признателен самому себе за то, что пошел в префектуру; он напоминал собой актера, который, исполняя на сцене роль, узнает, что горит его собственный дом. У Санреаля был овес, предназначенный к продаже, а в провинции малейший денежный интерес сразу затмевает всякий другой: забывают о самом увлекательном разговоре, оставляют без внимания скандальнейшее происшествие. Возвратившись в особняк д'Окенкуров, Санреаль был глубоко озабочен тем, чтобы не проронить ни слова насчет овса: это было необходимо потому, что в гостиной сидело несколько богатых землевладельцев, которые могли бы извлечь из этого выгоду и продать овес раньше, чем продаст он.
В то время как Люсьену выпала честь сделаться предметом общей зависти лучших представителей нансийской знати — ибо стало известным, что лошадь приобретена за полтораста луидоров, — сам он, удрученный убогим видом города, уныло сдавал Лару в конюшне префектуры, пользоваться которою в течение нескольких дней ему разрешил г-н Флерон.
На следующий день перед полком в полном сборе полковник Малер де Сен-Мегрен представил Люсьена в качестве корнета.
После парада Люсьен, будучи дежурным, обошел казармы; не успел он вернуться домой, как тридцать шесть трубачей, расположившись под его окнами, приветствовали его тушем. Он с честью выпутался из всех этих церемоний, не столь занимательных, сколь необходимых.
Он был невозмутимо холоден, однако недостаточно; несколько раз, помимо его воли, в углу рта у него появлялась легкая усмешка, не оставшаяся незамеченной. Так было, например, когда полковник Малер, обняв его перед выстроенным во фронт полком, неловко осадил своего коня, и тот подался немного в сторону от коня Люсьена; но Лара, восхитительно повинуясь легкому движению повода и шенкеля седока, плавно последовал за несвоевременно отступившей лошадью полковника. Так как на командира полка смотрели с еще большей завистью, чем на франта, приезжающего из Парижа готовым корнетом, этот ловкий маневр не ускользнул от взоров улан и доставил много чести нашему герою.
— А еще говорят, что английские лошади тугоузды! — сказал вахмистр Лароз, тот самый, который накануне вступился за Люсьена, когда молодой человек упал на землю. — Они тугоузды для тех, кто не умеет держать повод. Этот желторотый юнец, во всяком случае, хорошо сидит в седле. Видно, что он подготовился, прежде чем вступить в полк, — с важностью прибавил он.
Уважение к 27-му уланскому, сквозившее в этих словах, приятно пощекотало самолюбие соседей вахмистра.
Однако, выравнивая своего коня с конем полковника, Люсьен, сам того не чувствуя, усмехнулся краешком губ. «Проклятый республиканец, я тебе это еще припомню!» — решил про себя полковник, и с той минуты у Люсьена оказался враг, имевший возможность благодаря своему служебному положению причинить ему много зла.
Когда наконец Люсьен избавился от поздравлений офицеров, от дежурства по казарме, от тридцати шести трубачей и т. д., он почувствовал, что ему невероятно грустно; надо всем всплывала только одна мысль: «Все это довольно пошло. Они говорят о войне, о неприятеле, о героизме, о чести, а неприятеля вот уж двадцать лет нет и в помине. И мой отец утверждает, что скупой парламент никогда не решится отпустить деньги на мало-мальски серьезную войну. На что же мы годимся? Только на то, чтобы проявлять рвение, словно продажные депутаты!»