Знаете, мне померещилось, что Нелли словно освободилась после того, как я попробовал ей рассказать о своей ошибке, назвать ее. И хотя я старался выбирать мягкие выражения, мое заблуждение, как я уже говорил, было тотальным. Нелли обрела свободу, потому что впервые с уверенностью почувствовала цельность моих ощущений. Я могу это понять. Моя точка зрения, должно быть, показалась ей граничащей с безумием, поскольку от начала и до конца исповеди я ни на мгновение не дал ей повода усомниться в искренности своего раскаяния, но я был неунывающим грешником, который знает, что он шалопай, однако не собирается кончать с порочным образом жизни. Нелли, опираясь на свой отрицательный опыт, вспоминала про себя те слова, что я иногда произносил в порыве сумасбродства, и, как она потом призналась, задавалась вопросом: не схвачу ли я ее ни с того ни с сего ночью в приступе безумия за горло? Скорее всего она и сама не понимала, боится ли такой смерти или, напротив, давно ее ждет.
"Вы изъясняетесь так странно, — заметила она. — Мы все время делали не то, что следовало. Я знала это и удивлялась".
Конечно, даже после моих пусть и неловких разъяснений она не могла скрыть изумления и терзалась догадками, чем объяснить мое теперешнее настроение. Тем не менее она понимала, что я не безумен, и была свободна, как я уже сказал.
Я ничего не знаю о ее первоначальном расположении ко мне, как вышло, что в ту ночь она прокралась в комнату, где я лежал избитый и больной. Думаю, что здесь сыграли роль как жалость, так и желание отомстить. По ее словам, ей стало меня жалко. Она увидела мое одиночество, мою ненависть к этому месту и ко всем его обитателям, и поняла, что я не англичанин. Думаю, мои дикие валлийские черты лица также показались ей привлекательными.
Увы! Веселый вечер сменился грустной ночью. Мы все сидели и сидели, пока через ставни не начали пробиваться первые лучи утренней зари. Я заметил, что пора поспать, или мы завтра не встанем. Мы пошли в спальню, но уже наступил рассвет — грустный и бледный. Небо затянули тяжелые облака, и по листьям большого дерева, что росло напротив окна, забарабанил прямой мягкий дождик. В лужи на дороге падали крупные капли.
Было тихо, как в горах, округа заполнилась бесконечной печалью, и случайные шаги по тротуару на площади делали уныние еще невыносимее. Я стоял у окна и тупо смотрел, как плачет мокрое дерево, на капли дождя, на неподвижные свинцовые облака — на воле ни малейшего ветерка, — и мне казалось, что я слышу самую печальную музыку. Ее звуки говорили о муках и отчаянии, они выли и плакали. Тема задана: я и сам был мокрый от слез. Музыка прорывалась в более пронзительном крике, в более жалобной мольбе; она отдавалась эхом, в котором слышалась горечь, и слезы капали все чаще, вторя каплям дождя с плачущего дерева. Неумолимо повторяя свой печальный и, быть может, жестокий мотив, эта музыка стенала и причитала, и каждый ее звук усиленно отзывался в моем сердце, порождая в душе тяжелое и безнадежное состояние. Тяжелое, как эта тишина, как свинцовые облака, неподвижно зависшие в небе. Ни одного облегчающего пассажа не разбавляло эту наводящую печаль мелодию, скорее добавились мучительные нотки; а потом на какой-то момент, словно для того, чтобы окончательно отравить меня горечью, вступил фантастический смеющийся воздух — музыкальная тема веселых груб и стремительных скрипок со звонким эхом танцующих ног. Но она была забита новым наплывом безнадежности, вечного осуждения, безжалостности, непреклонности. Налетевший ветер сотряс намокшие ветви дерева, и на дорогу обрушился ливень, отчего последние ноты звучавшей в голове музыки превратились во взрыв отчаянного плача.
Я отвернулся от окна и окинул взглядом небольшую темную комнату, где мы так хорошо смеялись. Убранство комнаты было довольно унылым: бледно-голубые в полоску обои, расшатанная старая мебель, картины с невнятными сюжетами. Единственным, что навевало веселое настроение, был туалетный столик, где бедняжка Нелли пристроила кое-какие вещички, безделушки и фантазии, которые купила в последние дни. Среди них посеребренная щетка, флакончик духов — этот запах мне нравился, — маленькая брошь из оливина в ее вкусе и пуховка в очаровательной золотой коробочке.
Созерцание этих глупостей вызывало в сердце глубокие эмоции. Но Нелли! Она стояла у кровати наполовину раздетая и смотрела на меня с тоской и одновременно со страстным желанием. Мне кажется, она действительно испытывала ко мне нежные чувства. Я, наверное, никогда не забуду очарование ее грустного личика, ее красивых сбегавших на плечи медно-красных волос и слез на щеках. Она протянула было ко мне голые руки, но они опять безвольно повисли. Раньше я никогда не задумывался о ее необычной привлекательности. Я довел ее образ в уме до символа, до олицетворения радости, и вот она передо мной — не символ, нет, — обнаженная ослепительной красоты. Я осознал ее по-новому, и я возжелал ее. У меня было достаточно сил, только и всего".
Эпилог
К счастью или к несчастью — оставим это на суд читателя, — эпизодом посещения Лондона заканчиваются подробные сведения о жизни Амброза Мейрика. Разрозненные сведения, случайные записи и краткие записки — вот все, что от него осталось. О другой части жизни Мейрика мы можем судить лишь по смутным и в каком-то смысле легендарным следам.
Лично я считаю отсутствие документальных свидетельств большой потерей. В четырех предыдущих частях в основном описывались его детские годы, и поэтому в них было много случаев безрассудного поведения. Кто-то наверняка задумается над вопросом, который уже мучил бедняжку Нелли: правда ли у Мейрика было все в порядке с головой? Возможно, если бы мы обладали исчерпывающими сведениями о жизни Амброза в зрелые годы, то могли бы объявить его бесспорным эксцентриком, но в целом исполненным благих намерений.
Однако я не уверен, что он в конце концов отделался так легко. Конечно, он вряд ли повторял свой вояж на Литтл-Рассел-Роу, и, насколько мне известно, его раблезианское послание было обращено исключительно к старому школьному наставнику. Некоторые безумные поступки вполне сходят за проявление героизма. Причем человек в своей жизни, как правило, совершает их всего один раз.
Но Мейрик продолжал совершать странные поступки. Вместо того, чтобы окончить Баллиольский колледж, он выбрал путь бродячего актера. Если бы он пошел учиться дальше в университет, то подвергся бы благотворному воспитательному влиянию Жюве[345]. В течение двух или трех лет он с другими актерами исходил страну вдоль и поперек и написал следующее обращение к своим старым друзьям:
"Я снимаю шляпу, когда слышу музыку минувших лет, поскольку в этот момент вспоминаю старых друзей и былые дни, думаю о театре на лугах близ таинственной реки и о разносящихся по округе соловьиных песнях в ласковые весенние ночи. Мы вне всякого сомнения можем благополучно разделять с Платоном его точку зрения и с уверенностью считать, что все яркие земные образы — всего лишь изломанные копии и бледные подобия бессмертных вещей. Поэтому я надеюсь и верю, что снова соединюсь с правдой предписанного сердцу пути quae sursum est[346], которую можно считать очищенным и благородным отображением того, кто описан ниже, и кто играет в театре на асфоделевых лугах для любого встречного великую мистерию, кто бродит не зная горя вдоль светлых потоков и пьет из Вечного Кубка в блаженной и вечной Таверне на небесах. "Ave, cara sodalitas, ave semper"[347].
В странствиях по стране он переводил на дикое наречие егере как волосы и размалевывал масляными красками грязные гримерные и убогое жилье. А покончив с бродячим житьем, он осел в Лондоне и временами навещал свой старый дом на западной окраине. Он написал три или четыре книги, по-своему довольно любопытные, хотя широкая публика никогда их читать не станет. И наконец, он отправился со странным поручением на Восток и не вернулся.
Помните, что он говорил об одной кельтской Чаше, хранившейся в некоем семействе много сотен лет? По смерти последнего "хранителя" Чашу доверили Мейрику. Он получил ее с условием, что когда-нибудь отнесет в одну скрытую святыню в Азии и передаст в руки тех, кому ведомо, как навсегда сокрыть славу Чаши от мира зла.
Он отправился путешествовать в неизведанные страны по разбитым дорогам и горным перевалам, через песчаные пустыни и могучие реки. Он прошел сомнительным курсом, чреватым опасностями и одиночеством, через Кевир — огромную соляную топь.
Наконец он добрался до назначенного места и передал сокровище с необходимым комментарием тому, кто умел прятать от посторонних глаз истинные чувства и хранить святыни по данному некогда обету верности. Затем он отправился в обратный путь. И почти достиг ворот западного мира, когда решил задержаться на пару дней, составив компанию уставшим христианским паломникам. Но турки или курды — не имеет значения — напали на это местечко и сделали то, что делают обычно. Амброза они увели с собой.