— Мы слишком далеко заплыли, — сказал Стивен, — и я решил добираться до Торби. Но погода ненадежная, и эта леди — моя жена — устанет и проголодается. Примите нас на борт, а лодку возьмите на буксир. Согласны? Я хорошо заплачу.
Мэгги, теперь уже совершенно обессилевшую и трепещущую от страха, подняли на борт, где она вызвала общее восхищение. Помощник капитана опасался, как бы леди не пришлось испытать слишком большие неудобства, — ведь у них нет ни одной каюты шире и длиннее, чем церковная скамья. Но по крайней мере они могли похвастаться голландской чистотой, делавшей все остальные недостатки терпимыми. С помощью подушек, взятых из лодки, для Мэгги на корме сразу же соорудили ложе.
Но возможность ходить взад и вперед по палубе, опираясь на руку Стивена, находя поддержку в его силе. — вот что в первую очередь нужно было Мэгги, и только уж потом — пища и отдых. Мэгги откинулась на подушки с сознанием, что в этот день уже ничего нельзя решить. Все должно быть отложено до завтра. Стивен сидел подле Мэгги, держа ее руку в своей; они могли разговаривать только шепотом, глядеть друг на друга только изредка, ибо требуется немалый срок, чтобы притупить любопытство пятерых мужчин и понизить их интерес к красивой молодой чете до того уровня, выше которого, по мнению моряков, он не должен подниматься, если только речь не идет о небе или о воде. Стивен ликовал от счастья. Уверенность, что Мэгги станет его женой, позволила ему отбросить все тревожные мысли за пределы настоящего. Прыжок был сделан: если раньше Стивен терзался угрызениями совести, отчаянно боролся с непреодолимым влечением, колебался, то теперь в нем пе было места раскаянию. В несвязных словах он изливал свое счастье, обожание, нежность, веру в то, что их совместная жизнь будет небесным блаженством, что присутствие Мэгги наполнит восторгом каждый его день, что нет для него высшей радости, чем осуществлять все ее желания, что его ничто не страшит, кроме разлуки с ней. Отныне они уже никогда не расстанутся; он всегда будет с ней, все, что у него есть, принадлежит ей и лишь поэтому имеет цену в его глазах. Такие слова, произнесенные тихим прерывающимся голосом — тем самым голосом, который впервые заставил трепетать душу, полную юной страсти, — не производят впечатления на многоопытные сердца, к тому же если их произносят на почтительном расстоянии. Но бедной Мэгги их шептали на ухо, и они были подобны нектару, поднесенному вплотную к жаждущим губам: значит, существует, должна существовать для смертных жизнь радостная и легкая, жизнь, в которой любовь — уже не только самопожертвование. Под влиянием страстных слов Стивена видение этой жизни предстало перед ней так ярко и полно, как никогда раньше, и на время заслонило все реальное — все, кроме отблесков отраженного водой вечернего солнца, сливавшихся в сияние обещанного счастья, кроме руки, сжимавшей ее руку, и голоса, обращенного к ней, и глаз, смотревших с глубокой и невыразимой любовью.
Теперь уже видно было, что дождя не будет; тучи, клубясь, уплывали к горизонту, образуя огромный пурпурный вал и причудливые острова той волшебной страны, что открывается нам в час, когда садится солнце, — страны, которую стережет вечерняя звезда. Мэгги предстояло провести ночь на корме; это было лучше, чем находиться внизу. Ее укутали в самые теплые вещи, какие только нашлись на судне. Было еще сравнительно рано, но усталость навеяла на нее Дремотное желание полного покоя, и Мэгги опустила голову на подушки, не отводя глаз от алой полосы, слабо догоравшей на западе, где все ярче и ярче сияла одна-единственная золотая звезда. Мэгги подняла глаза на Стивена, который, по-прежнему склонившись над ней, опирался рукой на край борта. За всеми чудесными видениями этих последних часов, непрерывным мягким потоком струившихся вокруг нее и делавших ее совсем безвольной, таилось смутное сознание, что все это преходяще, что утро опять вернет ее к прежней борьбе, к прежним мыслям, которые отомстят ей за это недолгое забвение. Но пока все тонуло в неопределенности, и она погрузилась в сон, убаюканная мягким, струящимся над ней потоком чудесных видений, которые таяли и растворялись, подобно призрачной, волшебной стране на западе.
Мэгги уснула, а Стивен, обессиленный непрерывной многочасовой греблей и душевным напряжением последних двенадцати часов, но слишком взволнованный, чтобы заснуть, далеко за полночь бродил по палубе с сигарой во рту, не видя темной воды, едва замечая звезды над головой, живя лишь будущим — близким и далеким. Наконец усталость победила, и он, завернувшись в брезент, опустился прямо на палубу у ног Мэгги.
Мэгги, уснувшая около девяти часов вечера, спала уже шесть часов, когда забрезжили первые проблески утренней зари. Она пробудилась от тех ярких сновидений, что всегда скользят по краям самого глубокого сна: она была вдвоем со Стивеном среди широкого водного простора, и впереди, в сгущающейся темноте, сияло что-то похожее на звезду, которая росла и росла, пока они не увидели, что это Дева в ладье святого Огга; ладья подплывала все ближе, и Дева эта была Люси, а лодочник — Филип, нет, не Филип, а Том, который, не глядя на них, греб мимо, и Мэгги поднялась, чтобы протянуть к нему руки и позвать его, но от ее движения лодка, где она находилась со Стивеном, перевернулась, и они стали медленно погружаться в воду; и тогда, в судорожном страхе, она как будто проснулась и увидела себя ребенком дома в гостиной, в вечерних сумерках, и брата, который совсем на нее не сердился. Тихая радость, вызванная этим мнимым пробуждением, сменилась впечатлениями подлинного пробуждения: плеска воды о борт судна, звука шагов на палубе и величественного звездного неба. Сначала Мэгги не могла понять, где она, — ее сознание все еще не выбралось из паутины снов. Но вскоре чудовищная истина предстала ей. Стивена с ней не было: она была одна, наедине со своей памятью и своим ужасом. Непоправимое зло, кото. — рое запятнает ее жизнь, свершилось: она внесла горе в чужую судьбу — в судьбу тех, кто связан с ней доверием и любовью. Чувство, длившееся несколько коротких недель, вовлекло ее в грех, о котором она никогда не могла думать без содрогания: она обманула доверие и впала в жестокий Эгоизм. Расторгнув узы, придававшие долгу высокий смысл, она поставила себя вне закона, не имея отныне иного руководства, кроме своенравного выбора страсти. К чему это ее приведет? К чему уже привело? Она говорила, что готова скорее умереть, чем поддаться искушению. Она и теперь так чувствует — теперь, когда постигла все последствия своего падения еще до того, как оно полностью воплотилось в жизнь. И все же ее многолетние стремления к высокому и прекрасному не остались бесплодными: душа ее, пусть попранная, обманутая и бьющаяся в сетях, намеренно никогда не отдаст предпочтения недостойному. И отдать предпочтение чему? О боже! Не радости, а сознательной жестокости и бессердечию — ибо может ли она забыть Люси и Филипа с их разбитыми надеждами и верой? В ее жизни со Стивеном не будет высоких идеалов: упав так низко, она осуждена блуждать в потемках, влекомая ненадежными побуждениями, потому что утратила ключ к жизни — тот ключ, которым давным-давно так радостно завладела ее страждущая душа. Тогда, в юные годы, Мэгги отреклась от наслаждений, еще ничего не зная о них, прежде чем они стали ей доступными. Филип был прав, когда говорил, что она не может судить о самоотречении, ибо ей казалось, что это состояние безмятежного блаженства. Теперь же, когда самоотречение, владеющее ключом к жизни, несущее в себе любовь, печаль, терпеливое приятие горя, в действительности предстало перед ней, Мэгги почувствовала, как безжалостны тернии его венца. Того, что произошло вчера, уже не воротить, но если бы можно было вычеркнуть из жизни минувший день и заменить его долгими годами безропотного смирения, с каким ощущением покоя склонилась бы она под этим крестом!
Занимался день, и на востоке разлился розовый свет зари. Прошлое настойчиво завладевало Мэгги, все крепче сжимая ее в своих тисках, как это бывает порой, когда остается последняя надежда на спасение. Взгляд ее упал на Стивена, который по-прежнему спал глубоким сном, и Мэгги захлестнула волна непереносимой боли, нашедшей себе выход в долго сдерживаемых слезах. Горше, чем мука расставания, заставлявшая ее с отчаянием взывать о помощи, была мысль о тех страданиях, которые она должна будет причинить ему. Но превыше всего был страх перед собственной слабостью, перед тем, что ее совесть вновь уснет и проснется лишь тогда, когда будет слишком поздно. Слишком поздно! Было уже слишком поздно, она уже нанесла раны. Было слишком поздно, быть может, для всего. Оставалось только бежать прочь, прежде чем свершится последний акт низости, бежать, не позволив себе вкусить счастье, вырванное у сокрушенных сердец.