Марк больше ничего не смог добиться — Фернан отвечал односложно, родители утверждали то одно, то другое, смотря по тому, что казалось им выгодным. Бонгар усвоил мудрую привычку одобрительно кивать головой, поддакивая любым высказываниям собеседника, чтобы не впутаться самому. Ну, еще бы, это такое жуткое злодеяние, и правильно сделают, ежели изловят виновника и отрубят ему голову. У каждого свое дело, жандармы у нас молодцы, негодяев же всюду полно. Да и у священников есть кое-что хорошее, хотя, конечно, человек вправе поступать по-своему. Марк ушел, провожаемый любопытными взглядами детей и пронзительными возгласами Анжелы; господин ушел, он уже не мог их слышать, и она затараторила вовсю.
На обратном пути в Майбуа Марк предавался грустным размышлениям. Он столкнулся с непроходимым невежеством, с темной, инертной массой, слепой и глухой, погруженной в животную спячку. За Бонгарами ему чудилась вся деревня, прозябающая во мраке, еще далекая от пробуждения. Надо было просветить всю нацию, чтобы истина и справедливость могли открыться этим людям. Но какой потребуется исполинский труд, чтобы вывести ее из первобытного состояния, и сколько поколений сменят друг друга, прежде чем народ освободится от пут невежества! Пока что подавляющая часть общества пребывает в младенческом состоянии и не способна мыслить. От Бонгара нечего было ожидать справедливости, — это была еще грубая материя, он ничего не знал и не желал знать.
Марк свернул налево, пересек Главную улицу и очутился в бедном квартале Майбуа. Расположенные здесь фабрики загрязнили речку Верпиль, рабочее население ютилось в запущенных домишках, теснившихся вдоль узких улочек. Тут, в доме на улице Плезир, каменщик Долуар занимал четыре довольно просторных комнаты над винной лавкой. Марк не сразу его разыскал и, наводя справки, подошел к кучке каменщиков, забежавших с соседней стройки опрокинуть по стаканчику. Стоя у прилавка, они шумно обсуждали происшествие.
— А я тебе говорю, что еврей на все способен, — кричал высокий белокурый рабочий. — У нас в полку был один, так он попался в краже, а все-таки стал капралом, — потому как еврей, братец ты мой, всегда выпутается из беды.
Другой каменщик, небольшого роста брюнет, пожимал плечами.
— Спору нет — евреи немногого стоят, но и попы недалеко от них ушли.
— Ну, нет — есть попы плохие, есть и хорошие. И потом, что ни говори, они французы, а эти подлые жиды, грязная сволочь, сколько раз продавали Францию иностранцам!
Противник, сбитый с толку его доводами, спросил, не вычитал ли он это в «Пти Бомонтэ».
— Нет, от газет у меня голова пухнет. Товарищи говорили, да кто же этого не знает!
Это убедило всех, каменщики смолкли и не спеша допивали вино. Они уже выходили из лавки, и Марк, обратившись к высокому блондину, спросил, где живет Долуар. Тот рассмеялся.
— Я и есть Долуар, сударь, и живу вот тут — те три окна как раз моя квартира.
Этого здоровенного верзилу, сохранившего военную выправку, забавляло неожиданное совпадение. У него были светлые, пышные, закрученные усы, белые зубы, румяные щеки, ясные голубые глаза, и он выглядел славным малым.
— Так вы ко мне? — со смехом воскликнул он. — Лучше не могли попасть. Что вам угодно?
Марк смотрел на него с невольной симпатией, несмотря на гнусные речи, которые ему довелось слышать. Долуар уже несколько лет работал у мэра Дарра, был на хорошем счету и, хотя иной раз выпивал лишнее, аккуратно отдавал жене весь свой заработок. Правда, он бранил хозяев, называл их подлым племенем, а себя считал социалистом, но не слишком во всем этом разбирался; вместе с тем он уважал Дарра за то, что тот здорово ворочает делами и держится на приятельской ноге со своими рабочими. Три года, проведенные Долуаром в казарме, оставили на нем неизгладимый отпечаток. Он был без памяти рад, когда кончился срок и он вырвался на свободу, проклиная это гнусное ремесло, которое калечило людей. И все же он постоянно вспоминал годы военной службы, всякий день в его памяти всплывал тот или иной эпизод. Привычка к ружью словно расслабила его руки, он разучился держать мастерок, стал работать с прохладцей, утратил силу воли и обленился, так как учение на плацу занимало лишь несколько часов и большую часть дня он бездельничал. Долуар так и не стал образцовым работником, каким был прежде. Он помнил множество военных историй, рассказывал их без конца по всякому поводу, болтал всякий вздор. Он ничего не читал, ничего не знал и лишь крепко затвердил, что истинный патриотизм состоит в том, чтобы помешать жидам продавать Францию чужеземцам.
— У вас двое детей в коммунальной школе, — начал Марк, — я пришел от имели их учителя, моего друга Симона, справиться кое о чем… Однако, я вижу, вы недолюбливаете евреев.
Долуар продолжал смеяться.
— Что верно, то верно, господин Симон еврей, но я до сих пор считал его славным человеком… О чем же вы хотели справиться, сударь?
Узнав, что Марк хотел бы показать детям пропись и спросить, видели ли они такую в классе, он воскликнул:
— Нет ничего проще, сударь, сделайте одолжение… Поднимитесь на минутку со мной наверх, ребятишки, должно быть, дома.
Дверь отворила г-жа Долуар, невысокая, крепкая, черноволосая женщина; низкий лоб, решительный взгляд и тяжелая нижняя челюсть придавали ее лицу упрямое, сосредоточенное выражение. В двадцать девять лет она была уже матерью троих детей и вскоре ждала четвертого; весьма работящая и расчетливая, она с раннего утра и до позднего вечера хлопотала по хозяйству. Г-жа Долуар ушла из швейной мастерской после третьих родов и усердно занималась домом и детьми, как женщина, не привыкшая есть даром хлеб.
— Этот господин — друг школьного учителя наших ребят, ему нужно с ними поговорить, — объяснил ей Долуар.
Марк вошел в небольшую, очень опрятную столовую. В отворенную слева дверь виднелась кухня. Напротив находилась спальня и детская.
— Огюст, Шарль! — позвал отец.
Прибежали два мальчика восьми и шести лет, за ними — четырехлетняя сестренка Люсиль. Это были красивые рослые дети, похожие и на мать и на отца, младший меньше ростом и с виду смышленее старшего, девочка со своими белокурыми кудряшками и нежным голоском была прелестна.
Госпожа Долуар стояла молча, опершись на стул, усталая, но, как всегда, мужественная и решительная; едва Марк показал мальчикам пропись и стал их расспрашивать, как мать вмешалась.
— Извините, сударь, но я не хочу, чтобы мои дети вам отвечали.
Она проговорила это очень вежливо, без запальчивости, тоном добродетельной матери семейства, исполняющей свой долг.
— Отчего же? — удивился Марк.
— Да потому, сударь, что нам нечего вмешиваться в дело, которое может очень плохо кончиться. Со вчерашнего вечера мне все уши прожужжали, и я попросту не хочу встревать, вот и все.
Марк стал настаивать и защищать Симона, но она продолжала:
— Я не говорю ничего дурного про господина Симона, дети на него не обижаются. Если его обвиняют, пусть защищается, это его дело. Но я никогда не позволяла мужу вмешиваться в политику, и если он хочет меня послушать, пусть лучше держит язык за зубами да возьмется за мастерок, не занимаясь ни евреями, ни попами. Если разобраться — это та же политика.
Госпожа Долуар никогда не ходила в церковь, но детей своих крестила и собиралась вести их к первому причастию. Так было принято. Она инстинктивно боялась всего нового, принимала все как должное и мирилась со своими стесненными обстоятельствами, живя в вечном страхе перед бедствиями, которые могли нанести удар шаткому благополучию семьи. Она добавила упрямо и непреклонно:
— Не хочу нарываться на неприятности.
Эти решительные слова поколебали Долуара. Правда, он во всем слушался жены и не перечил ей, но обычно не любил, чтобы она проявляла свою власть перед чужими. На этот раз он подчинился.
— Я не подумал, сударь, — сказал он, — жена-то все-таки права. Мы люди маленькие, и нечего нам соваться вперед. В полку у нас был парень, который кое-что знал за капитаном. Что бы вы думали — его в два счета засадили в каталажку.
Марку пришлось отказаться от своего намерения.
— Может быть, следователь захочет узнать то, о чем я спрашивал ваших мальчиков, — сказал он. — Тогда им придется отвечать.
— Пусть так! — ответила г-жа Долуар с невозмутимым видом. — Пусть судья спрашивает, мы сообразим, как поступить. Дети либо ответят, либо нет — они мои, и это уж мое дело.
Марк поклонился и вышел в сопровождении Долуара, который спешил на работу. На улице он как бы извинился за жену: такой уж у нее крутой нрав, но если что скажет, так и вольет — не прибавишь и не убавишь!
Оставшись один, Марк стал уныло раздумывать: есть ли смысл идти по третьему адресу, к мелкому служащему Савену? Долуары были не так невежественны, как Бонгары. Они поднялись на следующую ступень, материя начинала обретать форму: муж и жена, хотя и малограмотные, понатерлись среди людей различных классов, кое-что знали о жизни. И все же как обманчив был этот рассвет, — ощупью брели они в потемках тупого эгоизма, — и в каком гибельном заблуждении пребывали бедняги, не имевшие понятия о чувстве братства! Если они не испытывали подлинного счастья, то лишь потому, что не знали основных законов общественной жизни, не догадывались, что их собственное счастье зависит от счастья других людей. И Марку представился дом, в котором веками держат двери и окна наглухо запертыми, меж тем как нужно бы их распахнуть настежь, чтобы свежий воздух, свет и тепло хлынули внутрь стремительным потоком.