— Не в моде? — насмешливо переспрашивает реб Эфраим. — Вот этого я от вас не ожидал, ребе Бреслауэр. Дух вечен, у Божественного нет ни начала, ни конца.
Профессор Бреслауэр понимает, что так этого упрямца не переубедишь, и переходит к практической стороне.
— Вы никогда не найдете издателя, ребе Вальдер.
— Откуда вам знать, ребе Бреслауэр? Вы что, пророк?
— Есть вещи, которые нетрудно предсказать, ребе Вальдер.
— Рабби Лейви бен-Гершом, которого гои называют магистр Лео Гебреус[27], сказал: «Чтобы пророчествовать, надо быть мудрецом», — отвечает реб Эфраим с издевкой.
Чего он не переносит, так это когда отвергают главный труд его жизни. Беда только, что чем больше он пишет, тем больше мыслей приходит в голову, вот и приходится опять возвращаться к началу, править, переделывать. А время не стоит на месте, дни уходят.
— Эх, ребе Карновский, только бы довести до конца, — говорит он печально. — Да боюсь, не дай Бог, не успею…
— Вы удостоитесь пожать плоды своих трудов, — отвечает Карновский, как обычно, цитатой.
Реб Эфраим вынимает понюшку табака из роговой табакерки, чтобы прояснилось в голове, и читает дальше отрывки из своих произведений, на древнееврейском для евреев, на немецком для народов мира. Довид Карновский внимательно слушает, выхватывает короткие фразы из моря цитат, кивает, соглашаясь с мыслями реб Эфраима. Реб Эфраим побольше выкручивает фитиль лампы. На его губах играет спокойная, радостная улыбка. Красноватый отсвет огня на пергаментном лице и седой бороде вызывает в памяти бледную святость стариков, склонившихся над свечами на молитве в Йом-Кипур.
Этот же свет падает на молодое, скуластое лицо Довида Карновского. Он устал от древесины, сделок, неуступчивых и хитрых торговцев, устал от глупого смеха и грубых шуток грузчиков, и теперь он наслаждается произведением старого мудреца. Этот святой свет падает на шерсть кота Мафусаила. Он лежит в углу, свернувшись калачиком, и тоже ловит каждое слово хозяина.
Кот слеп от старости, потому-то реб Эфраим и назвал его Мафусаилом. Хоть он и не видит, но прекрасно чует запах мышей и истребляет их без жалости. За это реб Эфраим благодарен коту, он держит его возле себя и угощает жесткими кусочками мяса, которые сам не может разжевать беззубыми деснами. Дочь давно избавилась бы от Мафусаила, но реб Эфраим не позволяет. Жанетта терпеть не может старого облезлого кота.
— Пошел к черту! — гоняет она его.
Реб Эфраим заступается.
— Нехорошо, Ентл, прогонять старика, — смеется он. — «Освети лик старца», — сказано в Торе.
Ентл, которая называет себя Жанеттой, не понимает таких шуток.
— Это про людей сказано, — говорит она серьезно, — а не про кошек.
— Что нам известно о кошках, доченька? — отвечает реб Эфраим. — Екклесиаст говорит, что человек стоит не выше животного.
Жанетта откладывает веник. Она не согласна с Екклесиастом. В ее французских романах люди, рыцари и дамы, такие прекрасные и благородные. Ей даже обидно, что отец сравнивает человека с облезлым котом. Никого у нее нет, ни матери, ни сестер, ни братьев. Все умерли, только она осталась с отцом. Когда-то, в ранней молодости, у нее была любовь. Он приехал в Берлин учиться на раввина и частенько заглядывал к ее отцу, приходил побеседовать, поучиться. Красивый парень, голубые глаза, русая постриженная бородка. Она угощала его, чинила ему одежду. Надеялась, он попросит ее руки. Но однажды, когда они остались наедине, он повел себя совсем не так, как благородный рыцарь из романа. Вдруг набросился, повалил ее на пол, прямо на книги. Она еле вырвалась. Потом со слезами рассказала отцу. Парень от позора бежал из города и, кажется, выкрестился. С тех пор она не знала ни одного мужчины. Единственный человек в ее жизни — отец. Он почти не выходит на улицу, и она тоже. Целый день сидит в лавке, да еще готовит, убирает, стирает и латает белье. И читает французские романы, чтобы забыться.
Плохо по субботам и праздникам, когда лавка закрыта. Реб Эфраим редко бывает в синагоге, разве только в Дни трепета[28]. Поэтому религиозные евреи из квартала его не уважают, раввины говорят, что он скрытый безбожник и саббатианец, иначе к нему не ходили бы всякие вероотступники из богатых районов. Реб Эфраим знает, что судачат про него на улице, но не обращает на это внимания. Преданный ученик Рамбама, он убежден, что путь к Всевышнему лежит не через молитву в компании грузчиков и лавочников, а через понимание Божественного. Напротив, чернь, которая орет на молитве и называет Господа дорогим отцом, словно идола, отдаляет мыслителя от Бога. Даже раввины не лучше. Они в своем роде тоже чернь, с которой разумному человеку не пристало иметь дела. Жанетта благочестива и богобоязненна, по субботам и праздникам она не делает никакой работы. И особенно остро чувствует одиночество. Уже двадцать лет прошло, а она все еще любит голубоглазого парня, который так ее обидел. Она пытается представить его в самом неблагоприятном виде, диким, разгоряченным, грубым, каким он был тогда, когда совершил свой ужасный поступок. Она думает о том, что он стал выкрестом. Но чем более отвратительным она его себе представляет, тем прекраснее он становится в ее глазах. Она злится на себя. И вдруг начинает рыдать, рыдать по матери, братьям, сестрам и больше всего по себе, по своей проклятой одинокой жизни. Она часто плачет ночами, лежа в материнской кровати, которая стоит напротив кровати отца.
— Господи, Господи! — взывает она.
Реб Эфраиму больно слышать плач дочери. Хоть он и знает, что все — суета, что все удовольствия и наслаждения — не более чем бессмыслица и глупость, только Божественная мудрость вечна, ему все равно жаль дочь, которая рыдает в подушку. Он не может ее утешить, потому что знает: она его не поймет. Она всего лишь глупая женщина, мудрость недоступна ей, она, бедная, живет инстинктами, как животное. Минуту он размышляет, почему Бог наделил многих разумом животного и человеческим горем. Потом в темноте садится на кровати и говорит:
— Не плачь, Ентл. Что толку от слез?
Жанетта рыдает еще сильнее.
Реб Эфраим чувствует слабость во всем теле. Он надевает ватный халат, сует ноги в домашние туфли и выходит во двор. От ворот идет гойка, под ручку ведет солдата к себе в подвал. Солдат смотрит на бородатого старика в ермолке и хохочет.
— Еврей, ме-е-е! — блеет он, как коза, и приставляет растопыренную ладонь к подбородку. Это он изображает козлиную бороду.
8
Довид Карновский не отдал сына сапожнику, как некогда грозился.
К двадцати годам Георг окончил гимназию, и хорошо окончил. К выпускному празднику Карновский заказал для сына фрак, лаковые туфли, крахмальный воротничок и манжеты и купил ему цилиндр. Из-за смуглого лица Георга воротничок казался особенно белым. Довид Карновский облачился в субботний сюртук, который надевал в синагогу. Лея не пошла, она до сих пор была не уверена в своем немецком и манерах. Все учителя были празднично одеты. Среди почетных гостей была даже старая полупарализованная принцесса, внучка принцессы Софии, имя которой носила гимназия. Профессор Кнейтель, как всегда, натянул узкий старомодный фрак, надел слишком высокий воротничок. Фалды взлетали каждый раз, когда профессор сгибался в поклоне перед кем-нибудь из гостей. Директор Гофрат Бриге, гроза учителей и учеников, суетился, как лакей. Из его рта, целый год извергавшего проклятия и ругань, лилась настолько сладкая речь, что казалось, его толстые губы текут медом. Георг был счастлив. Мысль, что он скоро избавится от Кнейтеля, Бриге и остальных учителей и инспекторов, что он будет свободен и сможет высмеять Кнейтеля в глаза, если когда-нибудь встретит его на улице, наполняла его радостью и нетерпением.
— А Гофрат фон Шайссендорф все никак закончить не может, — шепнул он однокласснику.
— Мы вечером в кабак идем, к цыганам, — ответил тот. — Пошли с нами, девочки будут.
Когда Георг вернулся домой, во фраке, цилиндре и с аттестатом в руке, Лея трижды сплюнула от дурного глаза.
— Ну, Довид, — спросила она, сияя, — разве я не говорила, что все будет хорошо? Видишь, как наш сын нас порадовал?
Но Довид Карновский большой радости не испытывал.
Он хотел, чтобы сын поступил в коммерческое училище. Торговля лесом шла прекрасно, недавно он купил большой дом в Новом Кельне, северном районе, густо заселенном фабричными рабочими и ремесленниками. Он хотел передать сыну и знания Торы, и торговлю, вырастить наследника, которому он сможет оставить и материальное, и духовное достояние. Но сын не собирался идти по стопам отца. Он подумывал, не стать ли инженером, архитектором, может, даже заняться живописью, но ни в коем случае не коммерцией. Довид Карновский был вне себя, что сына тянет к чужим, нееврейским занятиям.